Много разных чудных историй рассказывали в деревне о зверях. Но что любопытно: видел это чудное обычно кто-то один, и не поймешь, то ли в самом деле было такое, то ли выдумал человек. Ну, скажите, как увидела Нюрка в темноте, что волк держал свинью за ухо?
И рысей тоже было много. Однажды ночью рысь даже в колхозный овчарник забралась, через окошко выбитое. Забралась и давай, и давай шуровать, с ходу три овечки зарезала. Старик чабан слышит: шум какой-то, что-то неладно вроде бы (он глуховатый был). Глядит: рысь на овечке, сидит, вцепилась. Чабан прикрыл окошко то чем попало и — к Василию Андреевичу. Василий Андреевич схватил ружьишко и… рысь даже не поежилась.
Что ему сегодня лезут в голову всякие звериные истории? А может, и не зря лезут. Многое повидал за свою длинную-то жизнь — уже семьдесят восемь годков глядит на свет белый, шутка в деле; всякую крестьянскую работу делать умеет, ничего из рук не вываливалось. Смолоду ружьишко и бредешок держит. Шкура убитого им в тридцать третьем году медведя до сих пор на полу в горнице лежит и будто новешенькая. Другую такую же шкуру подарил братану, горожанину. В прежние времена Василий Андреевич и свою семью, и родичей, и всех дружков своих закармливал дикой утятиной. Жена блезирно отмахивалась: «Надоела уж мне твоя утятина хуже горькой редьки». А сама, бывало, довольнешенька, глаза будто маслом смазали. И лосины, и рыбы было у них тогда — завались.
Многие мужики в их деревне рыбачили и охотничали; даже когда-то умудрялись ездить за два десятка верст на большие озера с неводами и сетями, а на речку Тагайку что возле деревни протекает (она маленькая, кое-где курица перебредет), ходили с бреднями. С удочками не баловались, считая это ребячьим делом. Лет десять назад был Василий Андреевич в городе и диву дался: сидят мужики у плотины с удочками, солидные вроде бы, в шляпах даже и в очках, в воду глазами уперлись, ждут не дождутся, когда же чебачишка клюнет.
Ружье у Василия Андреевича в избе висит, над сундуками, забыл уж, когда и стрелял из него. А бредешок в амбарушке пылится.
Не стало зверей; не только что медведя, даже паршивенького зайчишку и того не увидишь — все куда-то подевались. За утками надо на дальние озера ходить, верст за пять-десять. Тагайка обезрыбила, редко-редко когда клюнет на червячка чебачок, да и какой, смех глядеть: тощий, вялый. Будто его уже вылавливали и поджаривали на сковородке. Возьмешь в рот — керосином припахивает. Вода в речке помутнела, потемнела, провоняла, и уже не увидишь рыбьих всплесков, не услышишь утиного кряканья, мрачные тени опоясывают ее, грязную, неживую, и не обдает она путника волнующей свежестью, острыми, дурманящими запахами прибрежных трав, и на крутом повороте не булькает весело, как раньше — обезводилась. Молча и покорно несет она на себе черные маслянистые пятна-блины и разный мусор, сбрасываемый людьми, в том числе и в их деревне, давно уже ставшей поселком.