Дважды любимый (Макаренко) - страница 43

… Перед залом никогда не кажущимся ей ямой, черным провалом, а бывшим всегда лишь волной тепла, громадной, охватывающей властно, полностью, глубоко и несущей трепетно на каких то незримых крыльях, вверх. Ей нравился этот полет, она жаждала ощущений, несущих вверх ее душу, но как она не силилась, ей не удавалось полностью выстроить в воображении картину, так волнующую ее. Только запахи, звуки, оттенки их, расплывчатые пятна. Светлые или темно-серые, молочной белизны, еле различимые, легко, стремительно движущиеся. Как некие туманные облака в зыбком просторе. Просторе небес ее воображения. Небес беспокойных, восприимчивых, волнующихся и волнующих, часто без причины, ее саму — мятущуюся, своенравную, непонятно — притягательную, капризную, странную, раздражающую почти всех и вся.

Наделив себя непроизвольно такими эпитетами, она распахнула невидящие глаза, слизнув губами соленую влагу, сползшую со щек. Непрошенную. Неожиданную. И тут раздался знакомый шепот с трещинкой, волнующе «царапающий» слух:

— Похоже, нам придется бисировать. И прямо сейчас… Они нас так не отпустят. Вы готовы?

Она едва заметно пожала плечом, вздернула подбородок:

— Да. Я всегда и все помню наизусть. А Вы?

— Не волнуйтесь. Моя партия просто вплетается в Ваши ноты. Это дуэт. Я буду стараться.

— Но в последних аккордах я — солирую — Она чуть улыбнулась. — Вас это не смущает?

— Это же Ваша пьеса. И потом, в каждом дуэте есть кто-то главный, кто-то — ведомый. Закон жизни таков и не нам его менять.

— О, да Вы, оказывается, философ, пан Турбин! — усмехнулась она и протянула ему руку, чтобы идти к роялю. — Я не ожидала. Вчера Вы больше похожи были на циника, простите!

— Они то, как раз и есть самые большие философы на свете, милая пани, поверьте мне! — Он тоже улыбнулся в ответ, ожидая, когда ее пальцы коснутся гладкого ряда клавиш и, осторожно проверяя губами отверстия своего инструмента…

Часть шестая

…Перебирая пальцами клавиши, вслепую, она все еще — вспоминала. Вернее, это воспоминания, обрастая звуками, сами наплывали на нее, чуть странноватой горечью, мелодией похожей на шоколад… Он, дуя по утрам в ее чашку с горячим какао, или гладя, согревая дыханием отверстия флейты, и пряча в складке упрямых губ (Она точно знала, что эти губы были упрямы, ибо часто проводила по ним пальцами, очерчивала абрис, едва уловимую линию!) усмешку, негромко рассказывал ей о детстве, о том, что было «до нее»:

— Романтизма у нас в семье мало было. Все как-то больше строгости, знаешь! Отец — кадровый военный, офицер, служил на пограничном корабле. Сторожевом. Я толком и не знал, что это такое: линкор, танкер, катер. Путал названия. Да и не интересовался особо всем этим. Знал лишь свою «мелодию жизни», детские игры с мальчишками, позже — музыку, книги, коллекцию. Мама преподавала там, на Севере, в маленькой школе, музыку. Она с самого раннего детства одержимо мечтала стать пианисткой, занималась до одури. Но однажды, на даче, летом, по недосмотру взрослых, упала с высоких качелей, растянула сухожилие и вывихнула мизинец. Все вправили, ушибы и страхи прошли, а вот профессионально музыкой уже нельзя было ей заняться. Крах всех мечтаний. Десятилетнего ребенка долго лечили от стресса, возили дважды в Москву, к какому то детскому «светиле по нервам», чуть ли не доктору Ксении Семеновой. Та посоветовала отвезти ее в Крым, в Ялту. Но получилось еще хуже. Мама без памяти влюбилась в море, бредила им наравне с музыкой. Но, конечно, боль отчаяния как-то притупилась, все-таки!