— Бесполезно, милейшая. Атрофия развивается столь стремительно, что мы практически не можем ее контролировать. Видимо, в процесс заболевания вмешались какие-то генные, неподвластные нам пока, факторы, увы!
Наташа почувствовала по теплой струе воздуха, словно рассекшей кабинет надвое, что профессор энергично развел руками.
Вокруг нее заклубился незнакомый аромат: не резкий, чуть горьковатый, пахнущий одновременно осенними листьями, дождем и хвоей, смешанный со странным приторно — густым запахом лимонной карамели. «Он любит „Лимончик!“ Как я! — весело подумала девочка. Конфетка лежит в его кармане, и она чуть подтаяла. Наверное, когда мы уйдем, он вытащит карамельку и съест ее. Если не съест, то она запачкает ему халат. В кабинете так жарко». Она углубилась в свои мысли, улыбаясь им, и не заметила, как мать защелкнула сумочку. Обычно этот звук означал, что им пора было уходить. И они всегда стремительно покидали клинику. Но в этот раз мать словно боялась чего-то. Взявшись за ручку двери, она все еще медлила, будто растягивала доли секунды, а они что-то томительно пели ей в ответ: басом, безнадежно, отрывисто, глухо, скупо.
— Доктор, что же, совсем нет надежды? — наконец просительно прошелестела она. Ответа не последовало, только воздух в кабинете опять растекся теплой, удушливой волной лесного запаха, к которому почему-то теперь примешивался аромат морского ветра. «Должно быть, он покачал головою, вымытой шампунем „Бриз“, как у папы!» — опять безошибочно и весело угадывала Наташа. Ей нравилась эта игра.
… Что-то сдавленно булькнуло в горле матери, и, едва выйдя в коридор, она бессильно опустилась на мягкий, кожаный пуф возле двери, дав волю глухим рыданиям. Неловко потоптавшись возле нее долю секунды, девочка решительно протянула руку к ее щеке, пахнувшей мягкой пудрой «Roche».
— Мама, ну что ты! Ну, не плачь. Мне, ты знаешь, нравится больше угадывать Вас всех, чем видеть. Это как игра. И потом, ведь только я знаю, чем пахнет солнышко. Я уже привыкла. Мне так лучше живется. Не надо плакать, мама! — Наташа говорила тихо, серьезно, обдумывая каждое слово.
— Но ты же никогда не увидишь солнце, детка! — мать ошеломленно и больно сжала ее плечо. Наташа слегка наклонила голову набок, чтобы ослабить эти тиски отчаяния.
— И ничего, что не увижу. Оно ведь все равно не любит, когда на него смотрят. Пойдем, мамочка. Пойдем. Расскажем папе про рояль…
Она легко потянула мать за руку. Уже изрядно поредевшая очередь, тихо гудящая в больничном коридоре, с удивлением оглядывалась на несколько странную пару: крохотную слепую девочку в ярком платье, с бабочками на кармашках, уверенно ведущую за руку зрячую, заплаканную мать. Малышка ни разу не оступилась и не поскользнулась. Даже на ступенях огромного холла, ярко освещенного рядом широких люминесцентных ламп. Запах улицы, проникавший сквозь широкие, строго — элегантные, фотоэлементные, двери, манил ее за собою, чуть дразня и так властно охватывая все ее существо изнутри, что легкая неуверенность, обычно немного присущая ей во всяком незнакомом пространстве, исчезла бесследно. Ей так хотелось поскорее ощутить на своем лице теплые ладони солнца, пробивающегося сквозь плотную серую завесу на ее глазах каким то огромным, колеблющимся белым пятном, что она, почти вприпрыжку, слетела с широкого подъездного крыльца, огражденного от тротуара массивными столбиками на цепях. Цепи слегка позванивали от ветерка, словно перешептывались с ним, но этот нежный звук не был услышан никем, кроме нее… Так было всегда. Ее мир звучал и жил почти для нее одной. Во всем этом явно присутствовала, какая то несправедливость. Горчившая сильнее, чем любимый ею шоколад. Но — какая? Ей не было понятно до конца, просто неприятно щипало в носу и горле, едва лишь она задумывалась об этом, мимолетно, до соленой боли закусив губы…