Последний Лель (Есенин, Клюев) - страница 255

Должно быть, то же самое чувствовал и немец, так как ни стрельбы по ночам, ни тревоги по ту сторону захмелевшей осенней брагой Двины мы не замечали, и с каждым днем становилось все тише у них и у нас.

Поутру, когда Иван Палыч первый выходит из блиндажа, еще не ополоснувши руки водой, взглянуть через окоп: все ли на месте, нет ли чего, на что немец хитер, — утром Иван Палыч долго стоит, будто через плетень смотрит на задворки, пока из-за Двины тоже заглядевшийся немец миролюбиво не крикнет ему:

— Страствуй, Русь…

— Фатерия-материя, стравствуй, — откликнется Иван Палыч и спокойно, не торопясь пойдет к елочкам.

* * *

Больше всего мы сидели около своих блиндажей, поставили даже такие скамейки у входов, чтоб всегда посидеть, поглядеть, как солнце заходит и какая завтра будет погода, как сидели некогда на завалках в Чертухине, поджидая соседа или к соседу после устатка и трудного осеннего дня подсевши побалакать о том да о сем или так посидеть: помолчать.

Просиживали мы целые дни, и забудешь, что немцы у тебя за плечами, что к вечеру Иван Палыч нарядит в Акулькину дырку, в наблюдательный пункт, где надо стоять как в пасхальную ночь, не подгибая колени.

Прошел Покров, на Двине по утрам все больше и гуще текло поверх воды густое розово-лампадное масло, вот-вот встанешь и увидишь не воду, а пенку, похожую на молочный снимок в махотке с разводами и с морщинами по краям, вот-вот ударит на реку лед, рябой от предзимнего ветерка.

Наступила пора, когда мужику, привыкшему к спячке, все равно где бы ни спать, только б его не будили: зима постучала в окно блиндажа култышкой с дороги.

— Холодно, Прохор Акимыч, — скажет Иван Палыч, сбегавши наскоро поутру за нуждой, — холодно, Прохор Акимыч…

— А ты говоришь — купаться, — весело ответил Прохор, и Сенька рядом с ним захохочет, и говорить дальше, спорить и препираться совсем не годится: на окопном загибе опустил лепестки неведомый мужицкому слову цветок с синей головкой иль с потемневшей красной короной на голове, как будто это совсем и не цветок, а безвестный, безыменный царенок, у которого корона завяла, и надо ему дожидаться новой весны, чтоб надеть новую мантию, на голову новую роскошную корону надеть, чтоб по всему мужичьему зеленому царству шел нескончаемый звон, веселая немолчно-ветровая погудь и каждый бы мужик в этом царстве был царь и каждый цветок — королевич…

Да и как не вздрогнуть солдатскому сердцу, когда, достаивая смену поутру, взглянет солдат на застывший в захолоделых руках штык от винтовки, по которому с острия льется алая кровь осеннего рассвета, и, чуть приподняв глаза, разглядит: бог ее знает, какая-то птаха, должно быть собравшись в далекий отлет и приняв этот штык за облетевшую ветку, сядет на самый конец острия и пропоет свой последний чуви-чувиль-виль, — примет тогда солдат ее за издалека прилетевшую прощаться с ним близкую душу: