Тетя Соня работала дневальной, и за какие-то услуги ей порой перепадала лишняя пайка хлеба. Оно исподтишка совала мне эту пайку и отрывисто бросала:
— На, ешь. Никому не показывай. Ну чего уставилась, прячь, чтоб не видели! На черта мне твое «спасибо»... Не дури, тебе поправляться надо!
И исчезала с ведром или тряпкой в толпе девушек, шумно раз- девавшихся после работы.
Зима шла своим чередом. Уже ждали появления солнца, дни стали длиннее, а морозы — сильнее. В лагерь провели электричество, но в палатках с черными стенами все равно было темно.
И вскоре после появления электричества привезли кино. Крутили его в бараках по очереди. Фильм назывался «Первая перчатка» — звуковой, музыкальный, в главных ролях Орлова и Кадочников... Экраном служила простыня, натянутая на торцевую стенку барака. Зрители залегли на нарах. А на экране влюбленные герой и героиня летней ночью под луной катались на лодке по пруду.
Милый друг, наконец-то мы вместе!
Ты плыви, наша лодка, плыви!
Сердцу хочется ласковой песни
И хорошей большой любви...
Справа и слева от экрана висели на веревках портянки и валенки. Пахло потом и грязной рабочей одеждой, сушившейся под потолком. Ползали и кусались клопы. Все чесались от вшей.
В темноте на нарах сидели и лежали молодые, еще не любившие девушки — украинки и русские, татарки и гречанки. Смотрели кино — и плакали. Плакали оттого, что кино напоминало им волю, все человеческое, доброе, светлое, чего они были лишены. Не потому, что они преступницы, а по прихоти могущественных и злобных ничтожеств, наделенных неограниченной властью над людьми. И никто не ведал, как долго будет длиться это рабское существование; знали только, что пятнадцать—двадцать лет такой страшной жизни вряд ли выдержат. Плакали над своей загубленной молодостью.
Больше кино не привозили.
Солнце показало над горизонтом оранжевый краешек в ясный морозный день. Все бросили работу и, затаив дыхание, смотрели на тоненькую оранжевую полоску, загоревшуюся там, где синеватые снежные дали сливались с бледно-серым сумеречным небом. Первая, самая тяжелая зима шла на убыль.
А меня не оставляла мысль о побеге. Вероятно, эта бредовая идея, целиком завладевшая мной, не давала окончательно подняться на ноги. Я ходила шатаясь от слабости, всегда в ватных штанах, и меня принимали за доходягу из мужских бараков.
Жить не хотелось, но покончить с собой не хватало силы воли. И я решила: нужно взять и уйти из лагеря. Выживу — хорошо. Если же погибну — то на воле, а не в лагерном рабстве. И когда срывалась пурга, я ходила вдоль колючей проволоки и прикидывала, где можно будет пролезть через ограждение во время самых сильных снежных порывов ветра. Я представляла, как пойду на юг, пересеку узкоколейку, поднимусь на хребет — и оттуда будут видны огни далеких городов. Но эти огни и пойду, пересекая тундру. Тогда и решится моя судьба — жить или не жить. Если погибать, так в борьбе...