И в конце:
«Милая моя мамочка, я бы просил как возможно скорее прислать мне новый сукурс (что-нибудь около 2000 фр) Дорога, первая экипировка, инсталяция много стоили, да еще пани Патти пришлось мне заплатить в Женеве 500 фр. по какому-то давнишнему счету […].
Фридерик встает из-за фортепьяно и говорит: «Скажи там, что я всех их страшно, ну прямо страшно люблю».
Но и пан Миколай не дремал вдалеке, тотчас же пишет он сыну, давая ему понять, что знает об отношениях, завязавшихся у Фридерика с Водзинскими:
«Ты вспоминаешь об Антосе; не было бы пребывание в Париже ему во зло! Я опасаюсь, что он не сумеет ограничить своих расходов, но ты не давай ему понять, что мог бы что-нибудь дать ему в долг, это ведь не было бы доводом дружбы; ему следует подымать о бережливой, жизни, даже самые обильные источники иссушаются». И тут же, словно бы мимоходом развивая свою тайную мысль: «Как вижу я из твоих писем, пребывание твое в Дрездене было для тебя приятным, если уж намереваешься поехать туда на следующий год, только следовало бы постараться, чтобы поездка эта не поглотила бы с таким трудом собранных за зиму плодов твоего труда».
В сердце старика-отца закрадывается тревога, но Шопен мыслит иначе. Пока что он «страшно, ну прямо страшно их любит». Всех! Даже Антося. До такой степени, что даже отца заверяет — вопреки очевидным фактам, — что опасаться нечего. В следующем письме пан Миколай пишет: «Очень порадовало меня известие, что ты доволен Антосем, что он тебе нравится; я опасался только его безалаберности к рассеянности, мне у него известных, я рад, что в этом отношении ты меня успокаиваешь…»
Но это, однако, был не конец перипетиям с Антосем Водзинским. Шопен получил длиннейшее письмо от пани Терезы по поводу этого «шалопая», как называла его мать, ну, а потом начались фокусы с деньгами, Испания, Сарагосса и Мари де Розьер, о чем мы уж не будем больше говорить. Нас интересует то, что Фридерик даже на эту бездарь Антося смотрел сквозь розовые очки, относясь к нему снисходительно и с расположением.
Кто же, как не любовь, надел на него эти очки? В этом единственном в жизни Шопена случае мы можем говорить о любви в самом обычном значении этого слова. Как и каждое чувство, очень общо определяемое этим словом, оно было весьма сложным. В нем, как и обычно, сплелась иллюзии и грезы, неосуществимость и неопытность, человеческая скорбь и желание выплакать на чьих-нибудь верных коленях свои неудачи и свое одиночество. В этом единственном случае можно также говорить серьезно о матримоннальных намерениях Фрыцека. Отправляясь в Дрезден, Фридерик был уже совершенно подготовлен для этой любви, он должен был влюбиться в эту девушку. Рассказы о ней и смутное припоминание времен, «когда у Пшенного в доме гонялись» за маленькой Марыней, желание, которое завладевает мужчиной на двадцать пятом году жизни, желание свить семейное гнездо, то, что Марыня была полькой — девушкой из усадьбы, — наконец, пример семенного счастья своих родителей, который был у него перед глазами, все эти карлсбадские настроения, оказавшие на него столь серьезное и сильное влияние, — все вместе предопределило эту любовь. Не последней причиной, пробудившей это чувство в сердце Шопена, была наверняка и встреча с одним из ребятишек Людвики, по всей вероятности с Генрысем, которого Шопены взяли с собою в путешествие, чтобы показать его дядюшке. Этот «чудесный карапуз» разбудил в Шопене такие естественные отцовские чувства. Наклоняясь над головкой сынишки любимой сестры, он, наверное, подумал «Ах, если бы и у меня был такой!»