Оглашенные (Битов) - страница 143

Она уходила. Он успел, негодяй, поцеловать ее в руку. А то она опять засунула бы ее в варежку.

Она, или брат, забыла книжку? «Жестяное руно победы». Перевод с грузинского.

Пишут же люди!

Покатыми нобелевскими волнами катилось повествование. Лизало берег Колхиды. Маленький усталый отряд, последний остаток могучего войска. Впереди Язон, не иначе как в «плаще с малиново-красным подбоем». За ним тот, который все исполняет молча, вроде в плену ему отхватили язык. А за тем уже тот, который только почесывается, – его донимают «москиты». Всех по очереди трясет малярия. Лишь один Язон гладко выбрит, отражаясь в собственном щите. Иной хромает в конце – короткий обоюдоострый меч натер ему шею, и у него «гноится набедренная повязка». И тут немой произносит первое слово. «Понт», – сказал он. Короткий и обоюдоострый промыл свою рану морской водою. Развели костерок. Отблески играли в их запавших глазницах. Жертва москитов почесывал свою широкую грудь осетина. Сыпались искры, не достигая звезд, под которыми мирно спала непостижимая Эллада, забыв своих героев. Со страницы повеяло костерком, и ноздри мои раздувались от бессильной зависти к этому древнегрузинскому греку.

Поторопился я спастись до срока… поторопился я креститься – вот что! Сорок лет прождал, как великий князь, а – поторопился. Не умер я тут же! А как там было умереть?.. Глаз, тот не умер, когда ему, ребенку, шконкой (прут из спинки железной кровати) фанеру (грудь) отбивали, – а как тут умрешь, дотянув с грехом до сорока, в самом красивом месте на земле… от счастья разве. Монастырь Моцамета, что, как выяснилось, и значит «верующие», стоял на километровом обрыве над Курой, и с обрыва там праздновался такой мир и пейзаж, еще и принаряженный осенью, – воздух был чем дальше, тем прозрачнее: на дне его, на пойменном берегу, как раз собрались отпраздновать воскресенье, разводили шашлык, выкладывали лаваши и зелень, и счастливая корова, подкравшись, украла лаваш и бегала кругами по лугу от преследователей, как собака, и обворованные были еще счастливее вора…

«Знаю грехи твои… – сказал отец Торнике на первой в моей жизни исповеди, не дав мне рта раскрыть, – могу себе представить… И отпускаю тебе… Только запомни, грешить тебе с этого дня станет тяжелее». И вздохнул со знанием. Зря я ему не поверил! С весельем плевал я на сатану, в виде скребка и метлы, притуленных в углу храма. «Тьфу на сатану!» – провозглашал отец Торнике, и все мы, шествовавшие гуськом, со свечками в руках, с радостью выполняли. Легко мне тогда было плевать на него! Дорогой Гаги, драгоценный отец Торнике… легко тебе было получать свой первый срок, крестив пионерский лагерь во время купания! Вылезали тогда дети на бережок уже без красных галстуков… «Да мне, – говорил Гаги, – стакана на роту хватит». Надо было на меня потратить побольше, за счет пионерлагеря и потенциальной роты. Дорогой Гаги! Помяни меня в своих молитвах…