Рубашку он порвал на Сергуне, а сахарницу с рафинадом надел на голову Дрюнечке. Оба прыгали вокруг в стойке Кассиуса Клея, но так и не ударили, щадя национальное достояние. Рафинад оказался острым. Исцарапанный и не стоящий на ногах Дрюня был сопровожден запрезиравшей меня дамой.
И я остался наконец один. Один, один! Один во всей Вселенной! Брошенный и никому не нужный… Добился-таки чего добивался. За что боролся, на то и напоролся! Как все провоняло!..
Я двинул в ванную комнату смывать позор… Так вот откуда воняло! В раковине лежало большое Дрюнечкино говно – это он удалялся замывать нанесенные мною рафинадные раны. «Так ведь неудобно же! – восхитился я. – Высоко! на одной ноге! И унитаз рядом!»
Это и был катарсис, в смысле – очищение. Пока я все это замывал, меня вывернуло. О боже!
И кто-то терся о мою ногу.
Тишка! Тиша-Тишенька!.. Дорогой ты мой! Один ты у меня… Что же я забыл о тебе, гондон я этакий! Ты же голодный у меня! Сейчас, сейчас, родной…
Вот что надо. Вот что надо-то! Надо кормить. Как просто! Надо просто кого-то кормить. И никаких вам.
Простые, тихие, осмысленные, одинокие движения старого человека. Достать из морозилки рыбу. Пустить горячую воду. Положить рыбу под воду. Сейчас, сейчас, потерпи… Нельзя тебе сырую, надо хоть чуть-чуть отварить… Вот.
Жена ушла – семья вернулась.
Вот и хорошо, вот и славно. Хорошо одному в кровати! Книжка, кошка. Без б… Мур-мур. Где это в тебе, Тишка, помещается, что это у тебя за моторчик такой?..
Люди еще спали в позах вчерашней устали. Мертвецкий сон… Будто и их настиг меч и копье врага. Будто и они не ушли со вчерашнего поля боя. Язон замычал и замотал головой, как бык, пытаясь вытряхнуть из глазниц видение проигранной брани. Красное. Все красное. Красные волны под веками. Язон пошел к морю. Утренняя роса смыла вчерашнюю пыль с его сандалий. И море было кровь. Эвксинский Понт катил свои рассветные розовые волны. Кровавый Понт!
Понтяра!
Я решительно погасил свет. Тишка урчал на измученной груди. По потолку бродили отсветы Казанской железной дороги, перемыкивались тепловозы, и вольно парил над уснувшей столицей незлобивый диспетчерский, усиленный мегафоном мат: «Куда прешь, падла?»
Я был счастлив. Я спал.
Проснулся я от петушиного крика. Испугался. Петух откуда? А где я?
Когда раздался колокольный звон, я успокоился. Может, уже?
Но раздавался на груди богатырский храп Тишки. И он-то уж был явно жив. А если он жив, то уж и я не мертв. Наверное, какое-нибудь постановление вышло, а я и не заметил, что можно в одной церкви, по большим праздникам, разок позвонить… Андроповские, поди, еще дела. Говорят, он и мужской монастырь разрешил. Много он, однако, разрешил. Вон и картошку с укропчиком можно теперь снова у поезда продавать, как после войны. И печечку разрешил поставить в садовом домике. И водочку в пятерку обратно вместил… Может, и добрый в душе человек… Что же это он со мной-то так? Может, он и петухов заодно разрешил на балконах разводить?