Я осторожно поднял голову.
— Молодец, что не стал высовываться, а то бы они быстро тебя сцапали.
Дверца машины открылась, и я встрепенулся от громкого хохота.
— Что, не можешь подождать, пока доберемся?
— Такой расчудесный цветочек, как ты, надо поливать вовремя, а то завянет.
Я так и замер на заднем сиденье.
Когда они расселись, я чуть поднял голову. На водительском месте, где должна была сидеть она, торчала широкая ковбойская шляпа. В салоне разило привычным запахом дыма и пива.
— До тебя не так просто было добраться.
— Они как зайцы разбежались, когда ты купил мне «Джека»[1] и имбирное пиво.
— Еще бы, — хмыкнул он.
Темнота несущейся перед нами дороги затопила машину.
— Дай-ка заглянуть сюда, девонька.
— Для того ты и здесь.
Под их смех я заснул.
Дверной звонок на маленьком сером домишке засиял оранжевым маячком, точно глаз тыквы, с зажженной свечой внутри на подоконнике в Хэллоуин. В ответ раздался надрывно писклявый звонок.
— Проклятье, — громыхнул мужской голос за дверью.
Сверчки оборвали свою песнь, стоило мне выбраться из машины, но тут же, словно не видя с моей стороны никакой угрозы, подхватили еще громче. Я подошел к двери и позвонил еще раз.
— Кто там шастает! — рявкнул он без вопросительных интонаций.
— Я, — шепнул я, не совсем уверенно. Она ведь запретила называть свое имя.
— Сельма?
— Я.
Цикады снова замерли, вслушиваясь. Видимо, голос за дверью пугал их больше, чем мое присутствие.
— Да кто там, черт раздери?! «Я» дома сидит, а не шастает по ночам.
Я поскреб дверь, как это делала моя собачка, когда просилась домой.
Дверь резко распахнулась, и предо мной предстал совершенно голый человек — если не считать ковбойской шляпы, которой он прикрывал свое мужское достоинство. Из глубины дома смутно подмигивал телевизор.
— Ну что ты там застрял, Лютер… — лениво позвала она.
— Здесь какой-то ребенок, — бросил он за плечо. — Эй, ты мальчик или девочка? — Он потрепал меня по затылку. Я онемело уставился в дырку на макушке ковбойской шляпы, не издавая ни звука.
— Ребенок? А, черт! — услышал я ее голос и за ним шорох отброшенного одеяла.
— В чем дело? — спросил он, отступая, однако, в комнату.
Она просунулась в дверной проем, замотанная в простыню, точно привидение. Сердце у меня екнуло.
— Мама, — заговорил я, но осекся.
«Сара» — вот как она велела себя называть. «Я еще не настолько старая кляча, чтобы считаться мамашей, — вот разве что перед социальными работниками… тогда я мама. Уяснил?»
Но с тех пор как мы в бегах, преследуемые неумолимой рукой закона, устроившего на меня охоту, я не могу быть самим собой, и, значит, ее имени называть тоже нельзя — так что я, в конце концов, запутался, кто мы такие.