Когда вспоминаешь, все растягивается, деформируется во времени, представляется чем-то вроде замедленной съемки. А ведь на самом деле это была одна минута, от силы – две. Да нет, какие там две! Его спас старый окопчик – из тех наверняка, что остались здесь еще от октябрьских боев тридцать восьмой армии. Окопы были полузасыпаны, но и в таком виде они честно сослужили свою службу. Его не заметили из проревевшей мимо самоходки, но сам он наблюдал за нею, видел во всех подробностях прикрученные к ее бортам бревна, и запасные катки, и звенья гусениц, уложенные там же в качестве дополнительйой защиты; он видел, как она вдавила в землю длинный ствол противотанкового ружья и настигла одного за другим обоих бронебойщиков, и когда она была совсем рядом, он привстал над обвалившимся краем окопа и прижал к плечу легкий приклад своего автомата.
Он никогда не считал себя героем, просто старался быть не трусливее других, и не был он героем в тот момент, если понимать героизм как осознанное преодоление страха; страха у него не было. В ту секунду у него не было ни страха, ни мысли о других немецких машинах, из которых любая могла оказаться прямо у него за спиной. Только одна мысль, странная и непривычная, была у него в голове, когда он стрелял из пистолет-пулемета по самоходной артиллерийской установке: он вспомнил вдруг темные небольшие иконки, что висели у матери в углу над постелью, и подумал, что если мать права и Бог есть, то он должен, обязан сделать сейчас это чудо: чтобы его пули сами нашли невидимую смотровую щель в этой грохочущей громаде взбесившегося тускло-серого железа, чтобы они пронизали триплекс и вышибли мозги у спрятавшейся за броней твари в черном мундире...
Ненависть! Ненависть, не безрассудная и ослепляющая, а трезвая, расчетливая и холодная, – вот что поддерживало его теперь, вместе с новым сознанием командирского долга. Для него не было другого пути, кроме пути к востоку, на левый берег Донца, потому что попасть в плен сейчас, после того как он все это видел и еще не получил возможности отомстить, рассчитаться с немцами за Таню, за чадные пепелища Подмосковья, за вчерашних двух бронебойщиков, за Кулешова, за Микешина, пока остается неотмщенным все, что произошло на его глазах за эти одиннадцать месяцев войны, – лучше умереть, чем остаться живым здесь, на отрезанном плацдарме.
Перед ним не было карты, но он очень ясно представлял себе, как все это выглядит. Немцы изо всех сил жмут сейчас вдоль Северного Донца, снизу от Краматорска и сверху из-под Харькова, все глубже вонзая в наш фронт (если он вообще еще держится) острия танковых клещей. Вопрос: сумеют ли их задержать под Изюмом хотя бы на два-три дня, чтобы успели переправиться все застрявшие в этом проклятом мешке, или немцы с ходу захватят переправы и тогда станет реальностью то, о чем за десять минут до смерти кричал Микешин?