Второй причиной было обстоятельство, унаследованное мною от отца. Папа был типичный еврейский иммигрант из России, полный юношеского идеализма, ненавидевший деспотическое царское самодержавие, попавший под надзор полиции за свои социалистические речи и живший мечтою об Америке. Своего мнения о Соединенных Штатах он так и не изменил. До самого конца его слишком рано прервавшейся жизни Америка была для него «а голдене медине» — золотой край, страна свободы. Папа всегда любил эту «а голдене медине». Я ее тоже люблю, хотя в День поминовения я не вывешиваю флагов. Так вот, теперь эта самая «а голдене медине» (с которой, если не считать военных лет, я имел дело только тогда, когда я ограждал своих клиентов от цепких когтей ее налоговых законов) просит меня, как мужчина мужчину, протянуть ей руку помощи. Подождите, пока это случится с вами. Если в ваших венах течет американская кровь, то, как бы цинично вы ни шутили об Америке, вы почувствуете, куда вас влечет. И еще — где-то в подсознании у меня тлело то, о чем наверняка подумали бы и папа и мой дед: если я пойду на эту работу, то как-нибудь, в какой-то момент, я смогу сделать что-то полезное для нашего еврейского народа. Как сказано в Талмуде, «в один час человек может получить в награду весь грядущий мир».
Конечно, хотите — верьте, хотите — нет, но ни предложенный мне важный чин, ни близость к кормилу власти не имели для меня ни малейшей притягательности. В этом отношении у меня в мозгу, должно быть, не хватает какого-то винтика, ибо всех людей, работающих в Белом доме, только это и вдохновляет. И едва ли кто-нибудь заворожен властью и могуществом так, как сам президент. Через четыре года после того, как он пришел в Белый дом, он управляет страной так, как будто это новехонький сверкающий велосипед, который был подарен ему на день рождения и который у него могут отобрать, если он не будет начеку. Это совершенно поразительно.
Раз я сейчас здесь, это, как вы понимаете, означает, что мне удалось убедить Джен. Она поняла, что это — такое дело, какое мне хочется делать, и что мои соображения, какими бы они ни были донкихотскими, заслуживают какого-то уважения. Сейчас она часами разговаривает по телефону с нашими нью-йоркскими друзьями, убеждая их, что я отнюдь не продался, и что меня не застращало ФБР, и что я не сбрендил из-за мужского климакса. А мне теперь уже наплевать, и ей тоже. Все это ее уже начинает смешить. А если Джен смеется, значит, все в порядке. Она знает, что когда мне на работе нечего делать, я пишу, а моя беседа с президентом была так необычна, что я решил рассказать о ней Джен, прежде чем ее описать. Ее реакция меня поразила. Мне-то казалось, что этот человек передо мной извивался как уж на сковородке, а Джен разъярилась, потому что в моем рассказе он выглядел слишком симпатичным. Мне нужно все это еще обмозговать. Если я действительно подпадаю под обаяние президента — по-моему, нелепейшее предположение, — то я хочу это знать.