Внутри, вовне (Вук) - страница 13

— Как ты смеешь бить моего ребенка?!

Однако не будем отвлекаться. Мама не будет играть большой роли в моем рассказе. С другой стороны, если бы не случай с плойкой, меня бы здесь не было. То, что в тот день случилось, было несомненной причиной того, что мама эмигрировала в Америку и в результате я появился на свет. Отсюда и начнем.

Так вот. Как всем известно, когда вскипает молоко, на поверхности образуется пенка, она на литовском диалекте идиша называется плойка. В детстве меня от нее просто тошнило. Когда мама делала мне какао, она прежде всего снимала с него пенку. Потому-то она при этом однажды и рассказала мне историю своей драки с мачехой, и потом я слышал эту историю сотни раз. В Минске — или, может быть, только в доме моего деда — плойка считалась, видимо, редчайшим деликатесом. Икра, трюфели, фазаны, персики в шампанском не шли ни в какое сравнение со свежей, липкой, желтоватой плойкой. Мамина мачеха, раввинша из соседнего городка под названием Кайданов, родила моему деду семерых детей, и, по маминым рассказам, они всегда получали плойку, а мама — никогда. Эта кайдановская гарпия не только таким подлым образом дискриминировала свою падчерицу, она еще и люто ненавидела маму и все время ела ее поедом за то, что та была куда красивее, чей ее собственные дети. Я цитирую маму. Она говорит также, что Кайданов был известен тем, что все тамошние уроженцы были отпетые сволочи.

Ну, так вот, то, что маме не давали плойки, ужасно ее бесило, и тут-то кроется самый главный момент всей этой истории. Каждый, кто пытается лишить маму чего-то, принадлежащего ей по праву, рано или поздно об этом пожалеет. В тот памятный день мама — уже изрядно выросшая, чего эта кайдановская дура не сообразила, и явно ощущая себя в свои пятнадцать с половиной лет совсем взрослой женщиной, с вполне округлившейся грудью, — решила, что, Бог свидетель, настала пора вскипятить молоко и съесть плойку. Другие дети были меньше ее, и, конечно, им полагалось в первую очередь все молоко, какое было в доме; но мама восстанавливала давно попираемую справедливость. Кайдановская баба застала ее за этим занятием и, не вникая, что и почему, набросилась на нее.

— Почему ты ударила свою мать? — спросил мой дед, прибежавший домой из синагоги.

— Она мне не мать, и я ее не ударила, — ответила мама. — Я только дала сдачи.

Вот так и случилось, что дочке раввина, которой еще и шестнадцати лет не стукнуло, разрешили — и, по сути дела, чуть ли не велели — одной уехать в Америку. Мама была тогда очень красива и стройна как тополь, она была словно пополам перерезана в талии, стянутой корсетом. Я видел ее фотографию, сейчас уже изрядно потускневшую, снимок был сделан на пароходе. Понять не могу, каким образом нищая девочка из захолустного Минска ухитрилась вырасти такой красавицей, но она и вправду выглядела как шикарная манекенщица, вот она, вся в турнюрах, с пышным бюстом и роскошными длинными волосами, в шляпке с широкими прямыми полями, стоит, опершись на поручни, около спасательного круга. Я скажу вот что: если какая-то дочка российского раввина могла отважиться на то, чтобы в одиночку отправиться в Америку, то это должна была быть моя мать. Когда недавно я советовался с ней, принять ли мне диковинное предложение работать в Белом доме, она решительно заявила: