– Это сейчас кажется, – сказал Третьяков, а у самого радостно отозвалось: «Мне мать простить не может, что он такой расстроенный уехал». – Ничего никому не известно заранее.
– Нет, предчувствия бывают.
– Бывают, только сбывается одно из тысячи. И хорошо, что никому ничего про себя не известно заранее. Если б знали, воевать бы не смогли. А так каждый надеется.
Он видел, она хочет верить, а все равно будет винить себя: живые всегда виноваты перед теми, кого нет.
Он стоял у окна и смотрел, как они все собрались под фонарем во дворе бывшей своей школы, как шли гурьбой через двор. На Саше была тесная шубка, из которой она выросла. Третьяков ждал, что она обернется, посмотрит на окна. Кто-то отставший догонял их, и они все весело побежали от него. Еще раз остановились, пережидая маневровый паровоз. Саша так и не обернулась. Он стоял, смотрел, как они идут через освещенные пути, перепрыгивая рельсы.
– Володя! – позвала его Тамара Горб.
Тамаре за тридцать, и она выдумала себе совершенно безумную любовь к Китеневу и сейчас будет жаловаться на него. Он подошел, осторожно вытягивая раненую ногу, сел за ее столик:
– Ну!
Тамара смотрела на него, а выпуклые, черные, маленькие глаза ее уже набухали слезами, увеличивались. Слезы пролились сразу из обоих глаз, просто перелились через край.
– Зачем же ж так нехорошо поступать? – говорила Тамара, промокая марлевым тампоном слезы на столе. – Зачем же ж он с живым человеком так поступает? Я ж ничего не требую, но ты скажи! Пришла давать лекарства, а вместо него шинель под одеялкой… Ну? И я ж ему ту шинель, тот бушлат ему доставала. Для того я доставала? Мороз вон двадцать четыре на градуснике, в чем он пошел?
У Тамары лицо как у цыганской богоматери, если только своя богоматерь есть у цыган. Желтый угловатый лоб обтянут глянцевой кожей, и некрасива Тамара безнадежно, потому и выдумала себе эту безумную любовь. Но когда вот так плачет, глаза ее со слезами удивительно хороши. Завтра она увидит Китенева, улыбнется он мимолетно, и все забудет Тамара, все простит.
– … Она ж теперь сама ко мне пришла. То ходила выше всех, никого не замечала, а то сама пришла:
«Тамарочка, как ты была права, как я в нем жестоко ошиблась!..»
И в горьком сознании своей правоты, хоть в этом была для Тамары своя сладость.
Мокрым марлевым тампоном Тамара вытирает последние слезы на столе, на щеках они уже сами высохли. И глаза опять ясные, как летний вечер после дождя.
– Ты ж, Володичка, ничего ему не рассказывай, ладно?
И бежит на легких ногах делать уколы.
Такое, видно, его назначение здесь: ему рассказывают и тем облегчают себе душу, а он слушает. Рассказывают, будто он уже прожил свою жизнь или как попутчику в поезде, перед которым не стыдно: сойдет на остановке и унесет с собой.