Странствия (Менухин) - страница 32
На одном таком вечере я опозорился. Это произошло, я думаю, в первый год нашей жизни на Стейнер-стрит, потому что среди гостей была медицинская сестра из больницы “Маунт Синай”, которая ухаживала за мамой при рождении Ялты. Наверно, самой характерной маминой еврейской чертой было желание женить своих молодых знакомых. А так как эту медицинскую сестру она высоко ценила, ей захотелось устроить брак между нею и тогдашним нашим жильцом, мужчиной лет тридцати, на мой взгляд, очень важным и серьезным. О маминых планах насчет него я знал, и меня беспокоило, что он станет жертвой заговора: пришел человек в гости поужинать по-дружески, а против него тут замышляют интриги. Надо его предостеречь. И предостеречь, конечно, должен я. А что мне боязно, так тем значительнее будет мой подвиг. Пока ели суп, я несколько раз порывался к нему обратиться, но снова умолкал, не хватало духу. Наконец выпалил:
— Знаете, зачем вас сегодня пригласили?
— О, — сказал он в ответ, — такой чудесный вечер! Мне очень приятно провести его с твоими родителями и их друзьями.
— Вас пригласили, чтобы женить на вот этой даме!
Можете себе представить, что вечер так и не оправился от такого удара. Но к чести родителей, меня за эту неуместную искренность не наказали и не отчитали. А про ложь во благо я впервые услышал только много позже. Ялта, достигнув возраста, когда можно не ложиться спать в ожидании приезда гостей, тоже совершила как-то почти такой же серьезный проступок: вывернула солонку в кастрюлю с готовящимся блюдом. И тоже избежала наказания. Право же, при всем уважении и послушании, которые от нас требовались, родители были чрезвычайно снисходительны к нашим злодеяниям, да и в прочих отношениях не проявляли строгости. Папа иногда говорил нам: “Ваша мама очень устала, у нее было столько дел”. Других призывов к сочувствию мы от них никогда не слышали — ни с жалобами на недомогание, ни с просьбами вести себя потише к нам не обращались. Они помогали нам, носили наши вещи, работали на нас. Только сам став отцом, я познакомился с иной организацией семейной жизни, когда “сделать что-то для папы” — нормально для ребенка.
От Персингера я узнал не больше секретов игры на скрипке, чем от Зигмунда Энкера. Персингер только показывал, а я подражал, добиваясь цели на слух и не отвлекаясь на обращение к рассудку. Как музыкант он учил меня проникновению в музыку, а как учитель показывал пример сосредоточенного внимания к ученику, на какое, как я убедился лишь недавно, не все учителя способны. Он исключительно много со мной работал. Наши два урока в неделю незаметно превратились в три, а потом стали четырьмя и пятью. (Позже, когда он аккомпанировал мне в поездке, мы работали вместе с утра по три часа ежедневно.) Чтобы сделать занятия увлекательнее, он придумывал для меня упражнения, один раз записал гаммы в терциях в виде игрушечных поездов, движущихся по холмам и долинам. Я бы не удивился, если бы теперь узнал, что тут его вдохновил автограф Баха, но тогда его рисунки подтверждали мое глупое убеждение, что всякие экзерсисы — это для маленьких, а меня только отвлекают. В Персингере я получил учителя, не приемлющего автократического метода преподавания, когда выше всего ценятся трудные упражнения и этюды просто ради них самих. Его главным достоинством был здравый смысл. Полстолетия тому назад его убеждение, что ухо должно управлять пальцами и что кисть должна привыкнуть к полупозициям, вовсе не были общеприняты. Трудно сказать, многому ли бы я выучился, если бы схватывал все не так быстро. И сколько бы хитрых упражнений он придумал, если бы не сердился на то, что я сразу повторяю то, что он показывал! Несомненно, он и тогда был убежден (и справедливо!), что гаммы в терциях полезны, но, будучи прагматиком, давал мне волю делать с ними что хочу, не считаясь с его наставлениями. Чувствовал ли он, что моя сила — в непокорстве и что, добиваясь усвоения школьных истин, он рискует исковеркать талант, просто чтобы доказать свою правоту? Сожалеть о его терпимости так же неправильно, как и уповать на добродетель, не делающую уступок черту. Всегда есть черт, которому надо платить. Но иногда черт возвращает долг. Не обучая меня принятому методу, Персингер побуждал меня создать со временем свой метод, так что выходит, даже промахи и неувязки приносили пользу. Где другой учитель не допускал бы меня до великих произведений, пока я не достигну той высоты и того веса, которые считались соответствующими глубине, Персингер предоставлял судить своим ушам.