Через несколько дней после прощания с папой на Оклендском вокзале, усталые, заспанные после долгой поездки, мы приехали в Нью-Йорк. И попали словно в ад или в тюрьму.
После Сан-Франциско с его крутыми улицами, с которых открываются виды на бурные тихоокеанские воды или на гладкую поверхность залива в обрамлении уходящих вверх берегов, такого человечного города, где люди живут в небольших человечных домах и по-человечески приветливы с соседями, где красота земли и воды, выметенные улицы и сравнительно тихая жизнь вместе составляют то, что я понимал как счастье, — и вот Нью-Йорк с мрачными каньонами улиц, над которыми сгущается ноябрьская мгла, и грохот, грязь и вонь подземки, и озабоченные лица жителей в постоянной борьбе за жизнь (как мне казалось) против зимы и жалкого жалованья, в вечной толчее и суете. За годы, прошедшие с той поры, мое критическое отношение к городу моего рождения, сформировавшееся в девятилетием возрасте, только утвердилось, однако многократные посещения открыли моему предубежденному взору и привлекательные черты Нью-Йорка. Если выкарабкаешься из всего того, что творится внизу, на улицах, и поднимешься вверх над распластанным у твоих ног мегаполисом, испытываешь великолепное ощущение восторга, какого не дарует ни один другой большой город. Но надо спускаться обратно вниз, туда, где мы живем. Я так и не отделался полностью от предвзятого отношения к Нью-Йорку и, наверно, никогда не отделаюсь, несмотря на друзей, воспоминания и искреннее уважение к его культурной жизни. Возможно, причина тут в моем убеждении, что Нью-Йорку на самом деле следовало бы быть столицей мира; но он, как видно, упустил свой шанс или пренебрег им.
Конечно, без папы в Нью-Йорке было особенно тоскливо, но, как показало будущее, когда мы уже опять были вместе, тут дело не только в отсутствии папы — я действительно больше любил Сан-Франциско. Позже мы с папой вместе ездили по стране, но чем ближе на запад мы переезжали, тем радостнее у нас обоих становилось на душе. А те первые четыре зимних месяца в Нью-Йорке угнетали, их надо было перетерпеть с черкесским стоицизмом и как можно скорее вычеркнуть из памяти. (Потом я долго зачеркивал название “Нью-Йорк”, где бы оно мне ни попадалось.) Но даже и в той жизни имелись свои приятные стороны.
Во-первых, мама сняла нам квартиру вверху на 115-й улице на территории Колумбийского университета, откуда открывался вид на изрядный кусок земной поверхности. Во-вторых, я познакомился с настоящей зимой — можно было лепить на подоконнике снежных человечков, кататься на салазках и обзавестись подходящей для этого одеждой, которую покупали в универсальном магазине Стерна на 42-й улице. Мне понравилась моя новая шубка, в которой я становился похож на медвежонка; она называлась “шиншилла”, а в действительности была вязанная из пушистой шерсти. Неподалеку от нашего жилища находился Морнингсайд-парк, не такой хороший, как наш парк на Стейнер-стрит, но все же. Там пригодились и салазки. А главное, к нам часто приходил Сэмми Маранц. Он приезжал из Нью-Джерси в Нью-Йорк, чтобы составить нам копанию, и однажды вечером — наверно, это было под Новый год — даже уговорил маму принять приглашение в гости и на три или четыре часа оставить нас на его попечение.