Еще одним интересным переживанием было мое первое близкое знакомство с медициной, с которой я до этого сталкивался только в роли пациента под стетоскопом. В Нью-Йорке на этот раз мама снова встретилась со своими друзьями, с которыми подружилась десять лет назад, среди них — доктор и миссис Гарбет, которые принимали участие в ее и папиной жизни, а впоследствии еще примут самое деятельное участие и в моей. Рейчел Гарбет была единственной дочерью крупного чаеторговца Абрахама Любарски, который, активно участвуя в сионистском движении, финансировал, между прочим, организацию субботних обедов для студентов — палестинских стипендиатов, одним из которых был и мой папа. А Рейчел, не жалея, как и ее отец, ни сил, ни времени, покровительствовала музыкантам, и они с мужем, отличным музыкантом, хотя и врачом по профессии, жили в самой гуще нью-йоркской музыкальной жизни. В более реальном смысле они жили в двух смежных зданиях на Восточной 81-й улице между Парк-авеню и Лексингтон-авеню, в одном строении был их дом, а в другом располагалась клиника доктора Гарбета. Мой неистощимый интерес к проблемам здоровья, болезням и лечению, как народному, так и традиционному, родился потому, что я имел возможность бывать в его консультационном и смотровом кабинетах, в медицинской лаборатории и библиотеке и был потрясен множеством книг, записей, разной аппаратуры и всяческих хирургических инструментов. Как будет ясно из последующего, я обязан Гарбетам гораздо большим, но тогда, зимой 1925 года, больше всего меня интересовала профессия доктора Гарбета да еще изредка общение с их сыном Джулианом и дочерью Фифи. Другой знакомый родителей, с кем я там подружился, был рабби де Сола Пул, у которого мама работала преподавателем иврита, когда приехала в Нью-Йорк. В Палестине рабби был свидетелем того, как прибывали евреи из России и почти у каждого второго, как он мне рассказывал, в руке был футляр со скрипкой: до такой степени музыка была для них символом освобождения.
Музыка, приведшая нас в Нью-Йорк, разумеется, не отошла на второй план. Помимо упражнений и уроков, было решено попробовать еще одно дело: в течение шести или семи недель по четвергам я с мамой посещал уроки чтения с листа в Институте музыкального искусства (позднее переименованном в Джульярдскую школу). Там одна преподавательница, Дороти Кроудерс, потом написала обо мне, что якобы я превзошел всех своих взрослых одноклассников. Но думаю, ее воспоминания пристрастны — мой слух, быть может, неплохо проявлялся в сольфеджио, но оборачивался глухотой, когда надо было разбираться в гармонических обозначениях. Тогда, как и теперь, я доверялся музыке, а к словам относился скептически, и никакими силами не удавалось вбить мне в голову эту теоретическую премудрость. Я стеснялся в классе, чувствовал себя неуверенно: я привык, что дома все хорошо понимали и ценили друг друга и не надо было самоутверждаться. Один раз, еще раньше, в Сан-Франциско, уже пробовали поставить такой эксперимент — поместить меня как бы в класс: я оказался в составе детского оркестра, где должен был познакомиться с оркестровой игрой (а не собственно с детьми). Возможно, если бы тот или этот опыт присоединения к группе удался, я бы взрослым легче общался с себе подобными. С другой стороны, может быть, именно из-за того, что они не удались и были прерваны, мое детство совершенно не подвергалось уродующему влиянию соперничества. Стандарты, на которые я ориентировался, были наивысшими, и я равнялся по ним, восхищаясь, а не желая выказать себя лучшим.