Колыванский муж (Лесков) - страница 30

- А мне хочется сперва в Дубельн, к жене... боюсь, как бы не пропустить поезда.

- Нет, не пропустим. Вы понимаете по-гречески слово: "eniyoioc"?

- Не понимаю.

- Это значит: "надсущный", а не насущный, - хлеб не вещественный, а духовный... Все ясно!

Я перебил.

- Позвольте, - говорю, - вы мне это что-то еретическое внушаете. Мне это нельзя.

- Почему?

- Я человек истинно русский и православный - мне нужен "хлеб насущный", а не надсущный!

- Ах, да! А я теперь в восторге читаю эту молитву и вас все-таки с пастором познакомлю. Это я непременно и хотел, чтобы он, а не другой пастор, крестил маленького Волю, и он это сделал...

- Какого Волю?

- А второй сын ваш, Освальд!

- Ничего не понимаю!.. Какой сын?.. У меня один сын, Готфрид!

- Это первый, а второй-то, второй, который месяц назад родился!

- Что?.. Месяц назад?.. Что же он, тоже "eniyoioc", что ли, необыкновенный, надсущный? Откуда он взялся?

- Его мать - Лина.

- Но она не была беременна.

- А, этого я не знаю.

Я вне себя, бросаю Андрея Васильевича и лечу к себе на дачу, и первое, что встречаю, - теща, "всеми уважаемая баронесса". Не могу здороваться и прямо спрашиваю:

- Что случилось?

- Ничего особенного.

- У Лины родился ребенок?

- Да.

- Как же это так?.. Отчего же...

- Что за вопрос!

- Нет, позвольте!.. Как же три месяца тому назад, когда я уезжал... я ничего не знал? В три месяца это не могло сделаться!

- Конечно... Это надо девять месяцев. Зачем же ты это не знал!

- Почему же я мог знать, когда мне ничего не говорили?

- Ты сам мог знать по числам.

- Черт вы, - говорю, - черт, а не женщина! Черт! черт!

Это вдруг такой оборот-то после того, как я к баронессе чувствовал одно уважение и почтительно к ней относился!

Ну, дальше что же рассказывать! Разумеется, хоть лопни с досады ничего не поделаешь! Опять все кончилось, как и в первом случае. Только я уже не истеричничал, не плакал над своим вторым немцем, а окончил объяснение в мажорном тоне.

Я сказал баронессе, что терпение мое лопнуло и что я в моих отношениях к семье переменяюсь.

- Как? Зачем переменяться?

- А так, - говорю, - что совсем переменюсь, - вы ведь еще не знаете, какой у меня неизвестный характер.

- А какой неизвестный характер?

- Я вам говорю - "неизвестный". Я и сам не знаю, что я могу сделать, если выйду из терпения. Вы это имейте в виду, если еще раз захотите мне сделать сюрприз по числам.

- Какая глупость!

- Ну вот, смотрите!

У меня явился какой-то дьявольский порыв - схватить потихоньку у них этого Освальда и швырнуть его в море. Слава богу, что это прошло. Я ходил-ходил, - и по горе, и по берегу, а при восходе луны сел на песчаной дюне и все еще ничего не мог придумать: как же мне теперь быть, что написать в Москву и в Калугу, и как дальше держать себя в своем собственном, некогда мне столь милом семействе, которое теперь как будто взбесилось и стало самым упрямым и самым строптивым.