И тайны, во многом устаревшие, еще более сближали этих двоих одиноких, в сущности, людей.
— Ах, княгиня, — восклицал Бонифаций Сигизмундович в избытке чувств — он и сам не ожидал от себя подобной пылкости, — прижимая к слезящимся глазам платочек. — Tempora mutantur, et nos mutamur in illis.[6] Но сколь же отрадно встретить женщину столь умную, столь тонко чувствующую…
Княгиня розовела. Трепетали ресницы. Щемило сердце.
И душа рвалась в неизведанные выси. О нет, панна Ангелина вовсе не помышляла о супружеской измене, хотя бы и было сие справедливо, но лишь желала вновь ощутить себя любимой.
Удивительно ли, что при сих обстоятельствах Бонифаций Сигизмундович, да и сама княгиня Вевельская, не торопились покинуть поместье? И здоровье Себастьяна, каковой был, несомненно, более чем здоров — сердечные раны не в счет, — послужило хорошим предлогом для обоих.
Впрочем, к чести добрейшего доктора, он не забывал и о деле.
И однажды усилия его увенчались успехом.
— Панна Ангелина… — Бонифаций Сигизмундович в сей вечер явился ранее обычного, застав княгиню за приготовлениями к вечернему променаду. И перехватив рюмку с вевелевкой — которую добрейший доктор уже успел распробовать и даже счел с медицинской точки зрения безвредной, — опрокинул ее. — Я имею сказать вам поразительную новость!
Он был преисполнен энтузиазма. Избыток его выступал крупной испариной на обрюзгших щеках, переносице и лбу, коий доктор втайне подбривал, поскольку полагал высокий лоб столь же неотъемлемым признаком учености, как и очки.
Княгиня отложила пуховку и бросила взгляд в зеркало, убеждаясь, что выглядит весьма достойно. Ей никто бы не дал ее — страшно подумать! — тридцати шести лет. Двадцать… ну двадцать пять при хорошем освещении… и морщинки в уголках глаз пока еще не столь заметны. И шея нежная, белая, без второго подбородка… и вообще она хороша…
— Идемте, дорогая, идемте. — В волнении Бонифаций Сигизмундович забылся настолько, что взял княгиню за руку. И прикосновение теплой его руки, пальцев тонких, но удивительно сильных, заставило сердце забиться в новом ритме. И Ангелина Вевельская, пожалуй, впервые пожалела о титуле и некотором внушенном наставницами избытке добродетельности.
Она позволила себя увлечь.
— Мы имеем дело с уникальнейшим явлением! — В комнату Себастьяна, где юный ненаследный князь самозабвенно предавался печали, доктор вошел без стука. — Я признаю, что ошибался! Все мы катастрофически ошибались! Ваш сын — редкость!
— Гедкость, — согласилась княгиня, добавив задумчиво: — Еще какая гедкость…