«Для чего я все-таки живу? — в который раз спрашивал себя Ник. — Чтобы мучиться?.. Нет, думать о Кате. Если я умру, некому будет думать о ней, сотрется последняя память о ее пребывании на земле. У нее нет ни родных, ни близких друзей, как и у меня самого, мы оба на редкость одинокие люди. Но мы не знали одиночества, наше сильное ощущение друг друга наполняло счастливой тяжестью каждую минуту, каждую подробность жизни. Частью нашей общности был и дом, носивший в любой малости отпечаток ее вкуса, и милые животные, а у меня была еще музыка. Большего мне не вместить. А Кате не нужна была даже музыка, отнимающая много физического и душевного времени. На что тратила она свои дни? На любовь ко мне, к дому, собаке, кошке, саду, цветам. А любовь требует так много заботы, беспокойства, внимания, осознания себя самой, и Катя не отвлекалась ни на что постороннее».
Появилась служанка — большая, краснолицая, в хрустящем крахмалом фартуке, — позвала его обедать. Он поблагодарил и отказался. Кусок не шел в пересохший рот. Он терял вес с каждым днем. Легкость обхудавшего тела ощущалась как ослабление связи с землей и была неприятна. Иногда ему казалось, что голодание без голодных мук — хитрый способ дезертирства, замена короткого волевого жеста трусливо-щадящим истаиванием, растворением в пространстве. Думать об этом не хотелось. Он стал думать о служанке.
Когда Катя погибла, он рассчитал всю обслугу: горничную, кухарку, шофера, садовника, все они болезненно напоминали о Кате. Но он не остался один, пришла эта женщина и стала хозяйничать: убирать, готовить, подавать на стол, каждый вечер она вручала ему счет на произведенные расходы. У нее была одна странность: она тщательно убирала дом, вкусно, судя по запахам, готовила, пунктуально звала к столу властным голосом, но не повторяла приглашения, а выждав с полчаса, убирала со стола до следующего, столь же тщетного зова. Наконец Ник поинтересовался, откуда она взялась. Ее наняла Катя. Давно. На случай своей смерти. Значит, Катя не очень-то доверяла своему слабому сердцу, хотя даже в горячечном бреду не могла помыслить о такой кончине. Но откуда она могла знать, что он уволит всю прислугу и останется один? Безошибочность любящего сердца… И тут Нику показалось, что наконец-то прорвет запруду и настанет облегчение, которого он ждал, как пересохшее поле дождя, но глаза остались сухи, лишь в горле что-то больно, режуще дернулось. «Ты будешь жрать, сволочь!» — сказалось в нем, будто в ответ еще не прозвучавшему велению.
Он тяжело поднялся с кресла, прошаркал в столовую и успел снять с блюда, уже уносимого в кухню, листик салата-латука. Он разжевал его, попытался проглотить, кашица застряла в горле. Ника вырвало…