Не стало бабушки, не стало того леса, и, казалось, исчезли грибы.
Как странно, что не с кем поговорить о бабушке, жившей так долго и так добро, участливо к окружающим. Ее соседок-подруг давно нет на свете, а собственная дочь, Нинина мать, тихо доживающая в поселке при подмосковной очистительной станции, где проработала всю жизнь, ни о чем не хочет и не может говорить, кроме своего покойного мужа, которого Нина даже мысленно избегает называть отцом, — такими чужими, посторонними друг другу были они всегда. Родители рано передоверили ее бабушке, которая зимой жила с ними, а летом увозила Нину к себе. Нина изредка навещает мать, но та не выказывает восторга при виде дочери, а вытащить ее в Москву невозможно. Да это никому и не нужно: ни матери, ни ей. Все скудные силы рано обветшавшего существа матери отданы ушедшему. Она говорит отцовскими словами, к месту и не к месту ссылается на его авторитет, поучает от его лица не только дочь, соседей, но и каждого, кто ненароком ступит в ее круг. Если бы Нина не знала своего замкнутого, трудолюбивого и недалекого отца, она решила бы, что ушел неузнанный гений.
Наверное, великое счастье выпало ее матери. Но какое-то жутковатое, душное счастье. Оно сделало ее безразличной к родной крови и плоти, к небу и земле. Ее богом, героем, повелителем, ее крепостью и храмом был незаметный, тихий человек, посвятивший жизнь очистке сточных вод. И, думая о слепой и великой любви своей матери, Нина не могла решить, заслуживает ли она зависти или сожаления. Ясно одно: это беззаветное чувство питалось из самого себя. Поистине, любить можно лишь ни за что, за что-нибудь любить нельзя.
Обирая лесную прель от росших кучками и даже целыми полями черных груздей с изжелта-зелеными, порой будто обугленными шляпками и видя, а когда просто чувствуя рядом с собой крупную фигуру мужа, занимающегося сбором грибов с обычной для него самоотдачей, она исполнялась к нему доверия, нежности, какой-то щемящей родности. И, пугаясь этой неоправданной взвинченности чувства, естественной лишь перед разлукой, она уверяла себя, что ничего не стоит без Павла Алексеевича; и весь накрут, все сложные психологические игры она может позволить себе только потому, что есть он. И кому она нужна — несамостоятельная, не знавшая ответственности, никчемная стареющая женщина?..
В лесу она по-новому открыла свое тело, которое в привычных условиях было ей ловко, как в молодости. Наклоны по-прежнему легко давались гибкой и тонкой, чуть удлиненной талии, но, карабкаясь на бугор, она ощущала тяжесть бедер, а к концу похода ныли утратившие крепость икры. Она, конечно, сдавала. Со стороны это почти не заметно — выручали горячие, яркие глаза, свежий рот, молодая кожа. Странно, но до этого леса она и сама видела себя как бы со стороны. И только здесь познакомилась с огрузневшей, утратившей былую спортивность, хотя все еще выносливой теткой, которая претендовала быть Ниной. Видать, вовсе короток будет ее бабий век. Это не личное, а родовое свойство: бабушка очень рано рассталась с женской привлекательностью и женской жизнью, хотя до конца дней сохранила бодрость и подвижность. Все знавшие ее называли «неугомонной старухой». Страдала ли бабушка, когда до положенного природой срока стала превращаться в «неугомонную старуху»? Этого она не знает и не узнает никогда. А страдала ли ее мать, тоже рано постаревшая? Она так растворилась в любви к мужу, что не замечала ничего ни в себе самой, ни вокруг себя. Но так ли на самом деле? А может, она мучилась страхом, что муж бросит ее ради молодой и пригожей, он ведь и в старости казался ей юным красавцем кавалергардом. И у бабушки, и у матери своя судьба, а Нина не хочет стареть, она не помнит, что была молодой, у нее украли молодость…