Старые «девчата» с помощью хозяйственного Вовки стали накрывать на стол, Федор с серьезным, терпеливым лицом с трудом извлекал тугие пробки из горлышек винных бутылок и легким пинком под зад открывал «малышей». Маруся куда-то отлучилась, а когда вернулась, на ней было белое платье с черным поясом, совсем как в дни юности. И тогда Климов выхватил из кармана папиросы и кинулся в сени, якобы не желая дымить в комнате, и там, в темноте, долго стоял, прислонившись лбом к какой-то балке, и ждал, когда перестанут течь слезы.
Много ели, много пили и поднимали тосты за военные годы и за всех присутствующих, за Климова в первый черед. Федор только пригублял, за весь вечер и с одной стопкой не справился, но заботливо следил, чтобы у всех было полно. Как только Климов ставил пустую стопку на стол, он немедленно тянулся к нему с бутылкой. Он вовсе не желал напоить Климова, а почитал угощение своей хозяйской обязанностью.
Климова расспрашивали о Москве — сами ручьевцы тяготели к Ленинграду, и о столичных делах были мало осведомлены. Их интересовало, как там сейчас с предметами широкого потребления и еще почему-то жилищное строительство, хотя вроде никто в Москву переезжать не собирался, а еще больше — новый Кремлевский дворец и гостиница «Россия». Люди жили здесь, видно, широко, не утыкаясь носом в собственный плетень. Но особенно дотошно ручьевцы расспрашивали Климова о его жизни и работе и делали это в такой прямой, серьезной, дружелюбной, но и строгой манере, что нельзя было ни уклониться от ответа, ни отшутиться. Они дружно осудили бессемейность Климова, но и пожалели его за одиночество; удивительно отчетливо поняли сложности его кинематографического пути и порадовались, что теперь он в работе сам себе голова. Так же одобрительно отнеслись к тому, что он опять московский житель, при квартире и машине. Последнее поведалось как-то случайно, и Климов пожалел о своем невольном хвастовстве. Но тут выяснилось, что один из присутствующих, заведующий фермами, недавно сменил «Москвич-407» на «408», и Климов успокоился. К тому же он вдруг понял, что Марусе нравится, когда он говорит о себе хорошо. Пожалуй, ей было бы по душе, если б он еще щедрее расписал свои достижения. Поначалу ей, наверное, казалось, что он пришел сюда добитый жизнью, приполз за спасением к старому порогу. А сейчас она гордилась им и собой гордилась, что вовсе не душевным погорельцем явился он к ней через столько лет. Но тут она ошибалась, в каком-то смысле Климов все-таки был погорельцем.
Потом играли на баяне, пели, и «девчата» что-то все приставали к Марусе. И она вдруг сказала: