Все еще окутанная туманом, наружная дверь застонала и начала закрываться. Когда толстые стальные листы сошлись, рев клаксона смолк; Холстон и ядовитый воздух остались снаружи. В шлюзе уже вспыхнуло яростное очистительное пламя, уничтожая любые загрязнения, которые могли в него просочиться.
Холстон увидел, что стоит у бетонного пандуса, идущего вверх. Его время утекало — где-то в голове непрерывно пульсировало напоминание: быстрее! Быстрее! Его жизнь сокращалась с каждой секундой. Он побрел по наклонной плоскости, смущенный тем, что находится в каком-то углублении, — настолько он привык видеть мир и горизонт из кафе и зала, расположенных на том же уровне, что и шлюз.
Холстон брел по узкому пандусу, зажатому между крошащимися бетонными стенами, а сквозь щиток шлема лился непонятный яркий свет. Поднявшись наверх, Холстон наконец увидел тот рай, к которому был приговорен за единственный грех надежды. Он повернулся на месте, разглядывая горизонт. От такого количества зелени у него закружилась голова!
Зеленые холмы, зеленая трава, зеленый ковер под ногами. Холстон завопил от восторга. Зрелище его ошеломило. Над всей этой зеленью раскинулось небо точно такого же оттенка синевы, что и в детских книжках, — с белыми облаками и какой-то живностью, порхающей в воздухе.
Холстон вертелся и вертелся, осознавая увиденное. Он внезапно вспомнил, что жена вела себя точно так же: неуклюже и медленно поворачивалась, будто потерялась, или смутилась, или размышляла, нужно ли ей делать очистку.
Очистка!
Холстон опустил руку и сорвал с груди чистящую салфетку. Очистка! Теперь он с ошеломляющей внезапностью понял почему!
Холстон посмотрел туда, где, как он всегда предполагал, должна находиться высокая круглая стена верхнего этажа бункера, но, разумеется, эта стена находилась под землей. Он увидел перед собой лишь бетонный холмик, неуклюжую башенку высотой не более двух с половиной или трех метров. По ее боку тянулась металлическая лесенка, верхушка ощетинилась антеннами. На обращенной к Холстону стороне — и на всех прочих, как он увидел, приблизившись, — располагались широкие выпуклые линзы мощных камер.
Холстон протянул руку с салфеткой и подошел к первой. Он представил, как смотрится из кафе — медленно приближается, становясь нереально большим. Три года назад он сам видел, как это делала жена. Он вспомнил, как она махала рукой. Тогда он предположил, что так она удерживает равновесие, но, возможно, она ему что-то сообщала? И была ли у нее на лице такая же глупая улыбка, как сейчас у него? Он не мог разглядеть этого за зеркальным щитком ее шлема. Колотилось ли ее сердце от безрассудной надежды, пока она смачивала, терла, отчищала, накладывала защитную пленку? Холстон знал, что в кафе будет пусто — внутри не осталось никого, кто любил бы его настолько, чтобы смотреть, но все равно помахал в камеру. Его наполнял отнюдь не тот чистый гнев, с которым, как он предполагал раньше, многие занимались очисткой. И не осознание того, что все, живущие в бункере, на самом деле приговорены, а якобы приговоренные — обретают свободу. И не ощущение, что его предали, заставляло водить салфеткой, совершая небольшие круговые движения. Это была жалость. Просто жалость и нескрываемая радость.