106
Около полудня у ее кровати появился Альфред, который прочел обо всем в газете. В это время температура понизилась, однако начался горячечный бред. Тереза беспокойно металась по кровати то с открытыми, то с закрытыми глазами и шептала что-то неразборчивое. Нового посетителя она, по-видимому, тоже не сразу узнала. После того как лечащий врач посоветовался с доцентом доктором Нюлльхаймом, он оставил визитера наедине с больной. Альфред присел подле ее кровати, пощупал у нее пульс — он был слабый и неровный. И вот, словно прикосновение этой некогда любимой руки подействовало на страдалицу, чего не происходило при прикосновении других, посторонних рук, больная начала успокаиваться. А когда доктор через некоторое время подошел взглянуть на нее, случилось нечто еще более из ряда вон выходящее: эти глаза, до тех пор хотя и открытые, но явно никого не узнававшие, вдруг замерцали, словно свидетельствуя о постепенно пробуждающемся сознании. Осунувшееся и потемневшее лицо вдруг просветлело, разгладилось и даже как бы помолодело. А когда Альфред наклонился к ней поближе, она прошептала: «Спасибо». Он отмахнулся, взял ее руки в свои и стал говорить ей утешительные, ласковые слова, которые сами просились на язык. Она энергично замотала головой, и не только потому, что не хотела слушать никаких утешений: было ясно, что она сама хочет чем-то с ним поделиться. Он нагнулся еще ниже, чтобы получше слышать ее. И она начала:
— Ты должен будешь сказать это на суде. Обещаешь? — Альфред решил, что опять начался бред. Он положил руку ей на лоб и попытался ее успокоить. Но она продолжала говорить, вернее, шептать, потому что громко не могла произнести ни звука: — Ведь ты доктор, тебе они не могут не поверить. Он невиновен. Он только отомстил мне за то, что я ему сделала. Нельзя судить его слишком строго.
Альфред вновь попытался ее успокоить. Но она говорила и говорила, захлебываясь словами, словно чувствовала, что ей осталось немного времени. Что случилось в ту далекую ночь — и все же не стало событием, что она задумала сделать — и все же не довела до конца, в чем ее желание имело над ней больше власти, нежели воля, о чем она часто вспоминала — и чего никогда не осмеливалась сознательно вызвать в памяти… Тот час, а может, то было лишь мгновенье, когда она была убийцей, — вновь ожил в ней с такой невыносимой ясностью, что она как бы вновь пережила его наяву.
Это были лишь отдельные слова, не всегда звучавшие отчетливо, но Альфред, склонившись почти к ее рту, сумел их расслышать. Однако он воспринял самообвинение Терезы так, как она и хотела: попыткой искупить вину сына. Будет ли эта связь деяний считаться действительной в глазах небесного или земного судьи умирающей — ибо она была умирающей, даже если ей было суждено прожить еще десятки лет, — для Терезы эта связь существовала, и все. И Альфред почувствовал, что сознание вины сейчас ее не угнетало, а, наоборот, освобождало, ибо конец, который она выстрадала или должна будет еще выстрадать, теперь не будет казаться ей бессмысленным. Поэтому Альфред прекратил утешительные речи, ибо в этот час они утратили всякий смысл. Он почувствовал, что в тот момент, когда сын превратился в вершителя вечной справедливости, она как бы вновь обрела своего ребенка, которого столько лет считала потерянным.