Что-то шуршало, стукало, звякало в Марининой комнате, и еще мне почудилось: шепчутся два человека. Один голос вроде как женский, а второй мужской, и у женщины, видно, то ли зубы разболелись, то ли что-то еще, потому что она временами тихо стонала, приглушенно вскрикивала, будто подушкой рот затыкала.
Проснулся папа, прошлепал на кухню, шумно попил воды, зажег спичку и, наверное, закурил. Он был заядлым курильщиком и даже специально вставал ночью, чтобы подымить «Беломором». В Марининой комнате все стихло, и папа прошлепал обратно в спальню и, видно, нечаянно разбудил маму, потому что она громко сказала: «Ты что, сдурел? Давай спи!»
А утром я стал мужчиной. Случилось это внезапно, и только несколько лет спустя я понял, что Марина, по большому счету, — моя первая женщина.
Меня разбудил Бармалей. Он вскочил на забор, как раз напротив моего окна, и так заливисто кукарекнул, что Дунька, спавшая у меня в ногах, зашипела и кинулась наутек. Я проснулся.
В щель между шторами пробивался столб света, в котором плясала солнечная пыль. Где-то далеко-далеко, на самом краю земли, куковала кукушка, щебетали ласточки и радостно вскрикивал скворец. Он, разбойник, наверное, опять клевал красные ягодки вишен, в которых просвечивались темные косточки. Я подошел к окну, чтобы пугнуть скворца. Хотел раздвинуть шторы пошире, но тут увидел ее, Марину.
Она стояла у клумбы, на которой уже расцвели желтые ноготки. Ветерок чуть покачивал елочки космеи, играл глянцевитыми листьями высоких георгинов и озорничал с Марининым платьем: то раздувал его парашютным куполом, то словно обклеивал тканью все тело, то шутливо дергал подол. Марина бросилась удерживать платье, засмеялась, подставила лицо солнечным лучам и закружилась — па-ра-там-па-па, совсем как девчонка.
Я посмотрел на ее ноги — загорелые, почти шоколадного цвета, они напомнили мне картинку из альбома об искусстве Древней Греции: скульптура красивой женщины без всяких одежд, и, главное, руки по локоть отколоты Венера, богиня любви. Я рассматривал эту иллюстрацию с жадным, странным любопытством, потому что это было совсем другое, немужское тело — плавные линии, округлость форм, изящность и какая-то непостижимая тайна, которая и пугала, и притягивала, и заставляла сильнее биться сердце.
Соседские пацаны, я знал, по той же самой причине ходили к баньке тети Тани Авхачёвой. По пятницам она там парилась со своими дочерьми. И в темное, мутное оконце, если прижаться к нему лицом, можно было разглядеть женщин. Но мне это почему-то казалось стыдным, недостойным занятием, и вообще, что может быть интересного в крупной, задастой тете Тане и ее худых, как доски, дочках?