Глава XXXIV
Клавдия Николаевна и Яша-пастушок
Мнилось, что я на талице ужу, а Ширяев будто бы на другом берегу. Ветрено, вербы кипят листвой, а какая рыбешка ни клюнет, все тухлая, и зовет Ширяев, побратим мой окопный, к себе на сухой бугор, под вербы…
Нашли тиф у меня, недели две я маялся, перемогаясь между бредом и явью в тюремном лазарете Кегострова.
Сестрица Клавдя, она меня выходила. Лет ей было за сорок. Двигалась проворно. Кажется, курила. Ну да, вижу как сейчас ее с цигаркой.
— Ну что, женишок? — спросит только.
Начал я вставать и ходить, держась за стены. Ветер дунь — унесет меня, как пушинку, настолько был худ.
Как на свет я заново родился, самый ничтожный пустяк воспринимался мной внове. Табуретку увижу, по часу стою и дивлюсь: на досочке — сучок, словно глаз, гвоздик — шляпка решеткой. Хитра штука табуретка!
Капля талая по стеклу течет, и на нее тоже дивлюсь. Бежит капелька — разве живая? Пылинки в столбе света пляшут. Отчего им весело?
Застала меня сестрица Клавдя в коридоре:
— Совсем молодцом, женишок! Гуляем?
У кого что болит, тот о том и говорит. Ответил я: низко кланяюсь за ваши исключительные хлопоты, да в корне они напрасны, Клавдя Николаевна, для Мхов так и так сгожусь.
— Ну-ка, смеряем температуру.
Увела меня в дежурку. Градусник под мышку — садись. Сиди и рассказывай.
Доверился я ей и поведал о моих злоключениях.
— К тебе тут с передачками бывает один, — сообщила Клавдя Николаевна. — Приносил шоколад.
Шоколад? Чешу затылок. Ей-богу, некому меня навещать.
Под испытующим взглядом Клавдии Николаевны сквозь землю готов был провалиться.
— Убейте, не знаю кто!
— А вобла? У тебя сыпной тиф. Почему же твой приятель в передачу воблу кладет? Не находишь странным?
— Так то ж Джон! — вспомнил я наконец. — Из каманов, тюремщик. Подавись он таранькой с шоколадом в придачу… В друзья набивается! Просят его, да? Просят?
Клавдя Николаевна со значением проговорила:
— Возможно, просят.
— Не-е! — Я понял, куда она поворачивает. — Тюремщик, конечно, но мужик не подлый. Когда б не война… Он ничего, мы с ним сошлись бы по корешам, когда б не война.
* * *
Ночник огонечком красным бодрствует — в тесноте, в вонище от скученности людской и карболки.
Бьюсь на узком матрасе, подсовываю подушку под ухо. В труху истолок стружку, набитую в матрас. Неймет сон. «Приговор окончательный и обжалованию не подлежит».
— Покурим? — шепнул я соседу. И он не спит.
— Кто покурит, кто поплюет.
Не даст, а покурил бы — с дымом тоска уходит. Знаю, испытал. Может, напоследок дадут затянуться, как Ларионову у белой стены «финлянки»?