Утром Толик явился на работу, а его по парткомам и завкомам таскать начали – за разврат. Только мы с ним собрались в другие города и веси отчалить, как нас тепленьких взяли и поволокли куда следует. Оказалось, Толикова жена, побив изрядно Машу, пристала к ней с ножом к горлу: „Или пиши в милицию заявление об изнасиловании, или ославлю на весь город“. Маша и согласилась. Решили попугать нас с Анатолием.
На всякий случай, для большей убедительности, даже „сняли побои“, то есть зарегистрировали у врача два Машиных синяка, которые поставила ей Толина супруга. Милиция сразу же передала „дело“ в прокуратуру. Я поначалу никак не мог в толк взять, каким образом угодил за решетку. Но все разъяснилось: подруги наши во избежание моего свидетельства в защиту Толика изложили дело так, что и я оказался участником изнасилования. А Толика жена расписала, как она застала нас на месте преступления. Получилось групповое дело с отягчающими обстоятельствами – особый цинизм и побои. „Особый цинизм“, по мнению следователя, заключался в том, что „преступление“ было совершено под кровлей семейного очага. Следователь наш был из молодых комсомольских рвачей и с первых дней нас возненавидел. Особенно его бесило, что мы оба никак его власти над нами признавать не желали, а на все угрозы просто смеялись ему в лицо. То ли комплекс неполноценности сыграл свою роль, то ли уж очень хотелось ему показать перед начальством, какой он принципиальный, но субъект этот просто рвал и метал, и твердил, что мы получим по червонцу, если не раскаемся и не признаем правоту версии следствия.
Да тут еще возникли отягчающие обстоятельства. Как всегда, запросили завод, на котором мы занимались построением коммунизма, и получили характеристики далеко не восторженные, и вот почему. Оба мы считались великими рационализаторами, и все их планы, о которых они партии и правительству рапортовали, на нас только и держались. Так что когда мы собрались податься в другой город, чтобы скандал замять, и подали на расчет, начальство наше схватилось за головы и упрашивало остаться, сулило зарплату повысить, но мы были непреклонны. Теперь нам это отлилось. На запрос прокуратуры заводские власти расписали нас как лиц антиобщественных, припомнили все – и отказ от участия в партийно-комсомольской работе, и наши интеллектуальные беседы, и разные недостойные советского гражданина высказывания. Следователь потрясал этой бумагой, и хоть не из пугливых я, продолжал посмеиваться, но уже понял, что песенка моя спета.
Подруги наши, наконец, поняли, что малость переборщили, и кинулись в милицию, чтобы забрать назад свои заявления, но там их и слушать не стали. В прокуратуре наш ретивый комсомолец разъяснил им, что с законом шутить нельзя, что наш советский закон – самый гуманный и справедливый, потому он заявления им не вернет. Написали наши красавицы в высшие инстанции, но оттуда, как и положено, их отчаянные отречения вернулись к нашему следователю. Тот вызвал отрекшихся праведниц и, показавши им кучу бумаг, заявил, что на них заведено дело за дачу ложных показаний, что получат они по три года, а нас, мол, все равно не выпустят, так как в ходе следствия вскрылись новые факты нашей преступной деятельности.