Портреты в колючей раме (Делоне) - страница 27

Чад махорки и пар из разбитого окна вздымались по стенам камеры, как дым сожженной земли.

Через несколько дней мне стало лучше. Я читал новым знакомым стихи, и они жадно записывали в сшитые из туалетной бумаги книжки, ровно ничего не понимая. Днем они пели романсы, ночью рассказывали о себе, путаясь в собственной фантазии. Вовчик молчал и только иногда просил прочитать какое-нибудь из стихотворений, особенно понравившееся ему, но чтобы не терять достоинства пахана, он ничего не записывал. «Вовчик, – спросил я как-то, – как же ты залетел?» – «Да уж вторая ходка, – нехотя ответил он. – Понимаешь, все подмывало силу перед другими показать, да и дружки подбивали, так и попал за драку в колонию для малолеток на перевоспитание, к активу подрастающего поколения, с лозунгами. Бьют в лицо, если не с той ноги в сортир пошел, говно в рот запихивают, если слово против сказал. Ну да я не сдавался, все, кажется, мне отбили в теле, но на колени ни разу не поставили. Я парень сибирский, с меня как с гуся вода. Вышел из колонии и сразу решил на самую тяжелую работу – в горячий металлургический цех. Надо мной работяги потешались: «Ты хоть и крепок, но хуй сломишь, мы кровью харкаем за свои 350 рублей, куда уж тебе». А у меня мысль в голову запала. Пожить хотел так, чтобы вся эта ментовня, которая на воровстве и чекистских поблажках живет, а пацанов за пять рублей стыренных на три года за Можай загоняет и калечит, – я хотел, чтобы они руками разводили и слюну пускали, глядя на меня. Много у меня идей возникло, пока сидел да по больничкам валялся после побоев подрастающей смены, которая из уголовников сразу в активисты лезла. Ребята у меня были надежные, концы я сразу нашел, слава обо мне была, что не сломали в малолетке, по всему городу. Верили мне и не боялись, знали, что не подведу. Но я-то под надзором был: даже если не воруешь, десять раз на день спросят, на что пьешь. Вот я и пошел на каторжную эту работенку, а по вечерам делами своими занимался, что мне их социалистическая собственность, все равно партийная сучня разворовывает. Я простых людей не обижал. Но уж гулял я по банку как следует. Милиция каждую неделю: на что пьете, а я им справку – 350 советских получаю, хочу пью, хочу нет. Ребята с завода, конечно, знали, что никаких я не 350, а три тыщи в месяц пропиваю, и все за меня радели: зачем тебе это надо, завязывай, посадят тебя, такие деньги получаешь, жить да жить, бабой бы хорошей обзавелся. А я гнусь, как негр, пред этой проклятой плавкой, и в огне этом мерещится, как бьют меня в зоне, в ленинской комнате активисты, как топчут надзиратели. Нет, думаю, не задаром я спину гну, хоть год, хоть еще день, но погуляю выше ихнего. Знаешь, от чего я кайф ловил: сижу, как всегда, в лучшем кабаке со своею компашкой, а за соседним столиком партийная бесовня заезжего гостя потчует, да глаза на наш стол таращат, каких деликатесов им ни принесут, у нас вдвое. У них бабье – затруханные секретарши, а у нас – лучшие девки Нижнего Тагила, стюардессы, танцовщицы, заводские – все как на подбор. Жуки эти захмелевшие заказывают советские песни – из тех, что по телевидению крутят, а мы оркестру втрое больше денег кидаем. Лабухам, конечно, боязно – и хочется и колется, и кланяются они товарищам высокопоставленным: извините, мол, у нас по порядку, другие заказы раньше были. И отчаянно исполняют нашу: