Не то чтобы на передних скамьях и с краю сидеть было удобней или меньше трясло. Причина столь странного, но раз и навсегда заведенного распределения мест была совсем иной: с боковых или передних сидений можно было хоть краем глаза взглянуть на недоступную свободу. Вообще-то говоря, по правилам взглянуть было нельзя, ибо рефрижератор – это огромный стальной короб, законопаченный со всех сторон, в каких обычно возят мясо или рыбу, лишь задняя площадка открыта, а на ней, отделенные от зэков решеткой, восседали неизменные два автоматчика с овчаркой. Конвоиры, прежде чем запустить нас в рефрижератор, подвергали всех тщательному обыску. Но это не помогало: как только рефрижератор двигался с места в направлении к жилой зоне, то есть через весь город, начиналась отчаянная борьба за взгляд на свободу. Невесть откуда появлялись гвозди, какие-то штыри, но я думаю, что и не окажись всего этого, дырку в железном корпусе прогрызли бы зубами. Конвой орал и грозил, собаки лаяли, а исступленная работа продолжалась до тех пор, пока не удавалось пробить в обшивке несколько отверстий.
– Эй, политик, ты что там все мыслишь, Маркса своего разоблачаешь. А мы уж вон перископ соорудили, как в подводной лодке. Иди, глянь, что там вольняшки без нас делают, – посмеивались блатные.
Каждый раз, когда рефрижератор подъезжал к зоне и начинался новый пересчет зэка, прежде чем запустить их в ворота, начальство, осмотрев борта нашего комфортабельного автобуса, приходило в неописуемую ярость. Нас вновь обыскивали, грозили, орали. Ежедневно специально для этого выделенная бригада сварщиков задраивала наглухо все дырки, и ежедневно все начиналось сначала. Начальство было в полном бессилии. Посадить всех в карцер нельзя: во-первых, карцеров не хватит, во-вторых, кто тогда будет работать на этой проклятой пойме. Оставалось только прорыть туннель, длинней того, что под Монбланом. Даже зачинщиков никогда не удавалось найти – на все вопросы не только мужики, но и активисты угрюмо отмалчивались. Всеобщий ажиотаж вокруг идеи «прорубить окно» был настолько велик, что никто доносить не осмеливался, да и самым верным начальству активистам тоже хотелось хоть разок, да взглянуть – что там, на свободе. Блатные называли эту операцию «ловить сеансы». Если рефрижератор притормаживал и на тротуаре возникала молодая женщина, начиналась основная часть игры. Кто-нибудь из блатных, оказавшийся в этот момент у «окна», весьма деликатно, не употребляя даже «для связки слов» блатных выражений, начинал упрашивать: «Рыжая, слышишь, рыжая, мы тут все в коробке этой чертовой по пять лет живой бабы не видели, приподыми юбку, тебе одно движенье, а я, может, потом целый год твои ножки по ночам вспоминать буду! Покажи себя, имей совесть!» Поначалу мне казалось странным, что каждая вторая соглашалась, и я приписывал это обстоятельство известной истине о широте русской души, но потом, подумав, понял, что именно у каждой второй из этих недоступных нам красавиц кто-нибудь из родни да сидит, или муж, или друг, или брат, ну а если и не сидит никто, то глядишь, вот-вот да и посадят. Ибо от тюрьмы да от сумы, следуя мудрой пословице, у нас никто не зарекается. Поэтому прекрасные незнакомки хорошо понимали нас. И шли навстречу уговорам ухажеров, скрытых от их взора железной обшивкой.