Архипыч только тяжело вздохнул.
– А насчет безработных вон у бичей спроси. В Америке безработным пособия платят, говорят, мало. А у нас тоже пособие… в виде лагерного срока, небольшой тоже срок дают, но на них хватает.
– Эй, бичи! – крикнул Санька. – Как пособие?
* * *
Бичи угрюмо помалкивали, так как права голоса на зоне не имели. Даже мужики относились к ним с презрением. Хотя презирать их было, собственно, не за что. Было их в одной только нашей зоне несколько сот человек, а сколько по всем лагерным зонам великой Сибири! И все они сидели по закону о тунеядстве или бродяжничестве, хотя были сезонными рабочими, и так или иначе, но где-то трудились, чтобы добыть кусок хлеба. Спившиеся матросы, работяги, сбежавшие со строек светлого будущего, или просто бродяги, не имевшие в этом мире своего теплого угла, – они постепенно опускались. Многим из них наш кошмарный лагерь казался чем-то вроде прибежища. Многие даже по концу срока из зоны не очень-то и хотели выходить. Идти ведь некуда – паспорт волчий, с отметкой, что сидел, родных нет. И все равно скоро опять посадят.
Несколько дней назад двое из этих бичей устроили даже своеобразный протест против своего освобождения. Ничего более бессмысленного, а потому страшного, я за всю свою жизнь не видел.
День их освобождения попал на воскресенье, когда на лагерную зону вместо отдыха обрушиваются всевозможные так называемые общественные работы и бесконечные шмоны. Сколько раз мы проклинали эти воскресенья. А тут еще начали строить всю зону поотрядно, просчитывать по пятеркам, особо тщательно обыскивать. И все из-за того, что два этих поганых бича куда-то исчезли, хотя должны были явиться на вахту и идти восвояси.
Только поздним вечером их нашла охрана в штабелях мусора и гнилых досок. Их долго били. Идти сами они уже не могли, да и жить им оставалось, по всей видимости, недолго. Охрана, если ей дают негласное поощрение, бьет исправно. Бичей тащили по земле. Двухтысячная зона хранила брезгливое молчание. Скольких за этот день обыскали и отняли последнее, что было: запрятанный чай, недописанные письма… и все из-за них.
Два окровавленных полутрупа конвой выбросил за ворота, на волю, на свободу. Мне показалось, что я сошел с ума, что человек не может видеть и пережить такое…
Кто-то тронул меня за плечо. Отрекшийся от «престола», бывший король блатных голубоглазый Леха Соловей смотрел на меня сочувственно:
– Тошно тебе, политик, мне тоже тошно. Пойдем, угощу чифиром.
Мы зашли к Лехе в барак. Он едва заметно щелкнул пальцами, и через три минуты кружка дымящегося запрещенного чайного настоя уже стояла перед нами. Он отхлебнул три ритуальных глотка и передал кружку мне со словами: