* * *
Я впервые видел Саньку сконфуженным. Арзамасский напоминал мне римского патриция не то сшитым, казалось, из одних жил и потому гибким телом, не то привычкой держать голову высоко и как бы неподвижно, будто он застыл перед пытающимся его изобразить живописцем. Как бы страстно ни говорил Санька, он никогда не считал нужным повернуться к собеседнику, будь собеседником мужик, блатной или начальник лагеря. Лицо его не покидала презрительная усмешка, и лишь карие, чуть выпуклые глаза стреляли из стороны в сторону, и казалось, что Арзамасский каждую секунду рассчитывает, сколько козырей на руках у противника и сколько еще осталось в колоде…
На сей раз он стушевался. Но и меня он здорово уел по вопросу о всеобщей демократии. «Прав он, наверное, – рассуждал я, – хорошо быть пацифистом за чужой счет. Хорошо кричать – остановите войну – и молчать о лагерях.
Но что скажут эти прекраснодушные интеллигенты, которых Санька намеренно определил ходовым словом „хиппи“, когда начнут стрелять уже не в солдат, а в женщин и детей, во всех, кто попробует сбежать из рая, во всех, кто, и не сопротивляясь, покажется подозрительным. Во всех, кто верил в этот рай, а потом ужаснулись. А ведь возведению эдаких райских отношений к человеку вольно или невольно споспешествуют все эти профессора, студенты и либералы. Но можно ли будет спросить с них потом? Ведь они, по всей вероятности, верят в свою правоту и в свой „альтруизм“. А что возьмешь с альтруиста. Ничего с него не возьмешь. Даже осуждать его как-то неловко… Но Санька… Откуда он всего этого набрался? Ведь никаких университетов он не кончал, а рассуждает несколько логичней, чем доктор Киссинджер или Жан-Поль Сартр…»
Я взглянул на него. Санька даже не пошевельнулся, не вскинулся в ответ, как обычно. Очевидно, он был поглощен мыслями о роли Архипыча в мировой истории.
Даже на фоне блатных Санька выглядел франтом, законодателем мод и чистоплюем, кем-то вроде Оскара Уайльда. Был он всегда безукоризненно чисто выбрит, сапоги его блестели так, как будто к сапогам этим был приставлен лакей, телогрейка сидела на нем, как только что отутюженный по случаю званого приема фрак. В лагерную баню, где горячая вода появлялась раз в год и куда запускали нас раз в десять дней, Санька, судя по всему, ухитрялся ходить ежедневно. Впрочем, и все блатные, как из тех, которых Егор называл «шакалами», так и из тех, кого Леха Соловей именовал коротким словом «с понятием», все они следили за своей внешностью, поскольку срока у них у всех были немаленькие, а пренебрежение к своему внешнему облику – это шаг к падению, конечно, не такой зыбкий шаг, на который готовы пойти, махнув на все рукой, и доносить ради лишней пайки хлеба, но все же. Блатные держали фасон, а Санька всех исхитрялся перещеголять. Зная это, я сделал ему подарок. Дело в том, что вместе с плиткой чая передали мне шоферы зеркало – еще один презент в награду за участие в «антифеминистическом движении» путем разоблачения негодной ко времени западной моды. Повертев зеркало в руках, я подошел к Саньке и вручил его с торжественной усмешкой. Санька чинно поблагодарил и отметил: