Последняя из Кастельменов (Уйда) - страница 8

— Зачем? — Затем, что может быть вы никогда не встретитесь со мной в этой жизни и может быть вспомните с теплотой и прощением о том оскорблении, которое я вам нанес (если только можно оскорбить вас тем, что полюбить вас больше жизни и меньше только самой чести), когда узнаете, что я погиб за общее дело, нося в сердце ваше имя, дорого хранимое: оно никогда не слетит с моих уст. Искренняя любовь не может быть ни для кого оскорблением. Елизавета Стюарт нисколько не считала себя униженной от преданности Вильяма Кравена.

Цецилия не отвечала; она гордо держала голову, которую обливали лучи осеннего солнца. Ее гордость не умалялась, но сердце ее билось непривычно. Она глубоко страдала при мысли, что какой-то бедный беглец осмелился говорить ей о любви. Что же такое сделала она, что сказала она, чтоб он мог позволить себе такую свободу? А между тем она чувствовала, что сердце ее бьется от беспредельного чувства удовольствия, которого она еще никогда не испытывала. Но она тотчас подавила это чувство, как признак слабости и безрассудства, недостойных последней из Кастельменов.

Он хорошо видел, что происходило в ней, что туманило ее взор, обычно спокойный, и заставляло дрожать ее гордые губы; он нагнулся к ней и голосом дрожащим от сильного чувства сказал:

— Лэди Цецилия, выслушайте меня! Если в войне, которая предстоит, я приобрету славу и отличие, если победа будет на нашей стороне и если король вспомнит обо мне в дни своего счастия, если впоследствии я явлюсь перед вами с известием о победе, с именем, которое Англия научится знать, — тогда… тогда позволите мне сказать вам то, что не желаете выслушивать теперь, и позволите надеяться получить от вас более благосклонный ответ?

Она посмотрела ему прямо в лицо и увидала в его глазах беспредельную надежду, а на челе — великую отвагу смелой души; она слышала при окружающей тишине биение его сердца; ее глаза сделались мягче, добрее и, оборачиваясь в нему с своим царственным видом, она произнесла вполголоса: «Да».

Это слово, которое едва можно было расслышать, было произнесено спокойно и с достоинством. Краска, разлившаяся по ее щекам, придавала ей еще больше красоты вследствие гордости, которая мешала появиться слезам и не позволяла произнести более нежного слова.

Но это «да», произнесенное Цецилией Кастельмен, считалось за слишком многое.

Носовой платок, прекрасно вышитый ее собственными руками, с ее гербом и вензелем, упал в ее ногам. Он поднял его и, пряча у сердца, сказал:

— Если меня постигнет неудача, я возвращу вам его, как знак, что я отказываюсь от всякой надежды; если же я вернусь с честью и славой, то этот платок будет мне залогом, что я имею право говорить и вы выслушаете меня, — не правда ли?