Опять вспомнился Минский вокзал, Зойка… Перрон был многолюдным, но Белкин ничего не видел, не помнил никаких деталей. В памяти остался только пустынный перронный асфальт и на нем одинокая Зойка. Его «заяц». «Вышел зайчик погулять…» Как давно это было!..
А ведь она тогда волновалась. Белкин заметил это.
Он слишком долго был в командировке — целых тринадцать месяцев. А когда вернулся, в первую же минуту понял: изменилось многое. Зойка провела ладонью по его почерневшей, задубелой под зноем щеке и сказала только: «Вернулся…» И была в этом слове щемящая сердобольная жалость, с какой встречают оправившегося после долгой болезни родственника.
Он не винил и не упрекал ее. Но и не оправдывал. Просто ждал лучшего, упрямо и тревожно ждал весь этот год, хотя и знал отлично, что старое не возвращается.
Самое трудное — делать вид, что ничего не замечаешь. К этому нельзя привыкнуть. Что это: ложь или снисхождение — и к кому: к себе или к ней?
В полетах у него бывало много времени, чтобы подумать. За штурвалом мысли бежали свободно, беспрепятственно, как уходящая под фюзеляж тайга. И он давно понял: как в красках земли, их полутонах, нет резких переходов, так и в жизни много переплетенного, стертого в своих рубежах и гранях…
В зеркале задвигалась широкая покатая спина Худякова — пошел к пассажирам «проветривать мозги». Начнет распространяться про таежные бывальщины. Небось расскажет, как однажды вертолетчики медведя в речку загнали и тот едва не утонул от страха, как добыли на Ерофеевской заимке четырех глухарей во время недельной вынужденной посадки, как промысловики-таежники подарили Худякову новенькие лыжи-камусы за то, что он им бензопилу отремонтировал.
Бывалые люди из пассажиров обычно на худяковские рассказы не клюют, зато новички, да если еще впечатлительные, слушают с открытым ртом. Белкин на все это смотрел снисходительно — пускай «выступает». Оно даже полезно, если такой вот небезопасный рейс, — пассажиры поменьше станут глазеть по окнам.
Худяков, между прочим, мастерски работал под сибиряка, под местного кондового «варнака». Случалось, даже на заимках его принимали за «свово парю» и поили янтарной медовухой, хотя родом он был с Рязанщины, из какой-то самой что ни на есть прозаической Кривобоковки. Он умел с непостижимым шиком жевать листвяжную серу-жвачку. Доставал на базаре, где продают ее матово-шоколадными кусочками в стаканах с водой, или у знакомого старика-углежога с древним, корявым, как пихтовая кора, лицом.
Серу в полку жевали многие — нравилось, но только Худяков мог жевать по-особенному, по-кержацки: с аппетитными и смачными щелчками. Это всегда производило впечатление.