И на собственные руки в плотных перчатках.
К ним Гавел привык. И к костюму из аглицкой шерсти, шитому по мерке, но все ж тесному, неудобному. И Гавел в узких этих брюках, прихваченных у щиколотки на три белые пуговицы, в пиджаке с толстыми ватными плечами чувствовал себя самозванцем.
Еще вот шарф.
И шляпа. Аврелий Яковлевич уверял, что без желтой шляпы с тонкою каймой в нонешнем сезоне никак неможно.
— Пан ведьмак? — раздалось сзади. — Что-то случилось?
— Нет, — он обернулся, — ничего, и… да… наверное… Доброго дня. — Гавел поклонился и шляпу приподнял, чувствуя себя… да дурнем и чувствуя.
В шляпе.
И при костюмчике.
Месяц-то жарким выдался… и, должно быть, нелепым выглядит он в этом наряде, да еще в плаще, на плечи наброшенном. Плащ на меху, и не скажешь, что в карманах его, почти бездонных, многие важные вещицы лежат, без которых в Гавеловой нонешней работе никак не обойтись.
…да и мерзнет он.
Аврелий Яковлевич уверяет, что со временем Гавел притерпится к этой особенности, но и сам-то он порой шубу накидывает…
— Доброго, — осторожно ответил незнакомый мужичок в суконной рубахе. Рукава закатаны по самые локти, и локти эти загоревшие, потрескавшиеся.
Хорошие локти.
И руки.
И сам мужичок, глядевший прямо, без страха.
— Вы за молоком? Так оно только к вечеру, ежели не оставляли.
Гавел покачал головой: нет, не оставляли ему. Вряд ли хозяйка этого дома и догадывалась, что к ней этакий гость заглянет.
Зачем он пришел?
Затем, что наконец получил дозволение из дома выйти… и не то чтобы плохо у Аврелия Яковлевича, очень даже хорошо: комната своя, светлая, просторная, кормят опять же… и не в том дело, но в уюте, в тишине домашней, которая Гавелу почти столь же непривычна, как этот костюмчик, купленный ему авансом… не только костюмчик.
Аврелий Яковлевич самолично на старую квартирку за Гавеловыми пожитками отправился, а когда тот заикнулся, что и сам может, рыкнул:
— Самому тебе, дорогой, из комнаты этой выходить неможно, пока силу держать не научишься. — И чуть тише добавил: — А еще не надо оно тебе… поверь.
О матушке не заговаривали.
И знал Гавел, что все-то с нею будет хорошо… ну как хорошо: навряд ли ей в приюте понравится… и совесть порой мучила, но лишь до того моменту, как Аврелий Яковлевич, зело к этаким совести пробуждениям чувствительный, не ударял кулаком по столу со словами:
— Буде.
А чтоб мыслей боле дурных не возникало в Гавеловой голове, подсовывал очередной гримуар…
В тот вечер Гавеловы пожитки он в мешке принес и, скривившись, сказал:
— Надобно с тобою что-то делать. А то этаким оборванцем ты меня позоришь.