Николай Егорович искал в кармане нож. Девочка с большими глазами, та, что не брала у раненых угощения, неслышно подошла к Гореву.
— Крошится… — прошептала она с сожалением.
Хлеб действительно крошился. Был он несвежим, да и Горев резал его торопливо, неровно.
— Подвинься! — Растолкав девочек, Петух встал перед Николаем Егоровичем. —Это вам в полку дают? Вкусный? Ой, а Варвара у вас крошки взяла!
Варенька опустила голову, а кулачок с крошками спрятала за спину.
— Варенька, садись‑ка, девочка, рядом!
Горев усадил Вареньку на скамью, взял на руки легонького Колю, и начался пир. Коля откусывал такие куски, что они не вмещались в его маленький рот.
— Николай, подавишься! — останавливала Колю сестра. — Давай покормлю.
Но только она дотронулась до хлеба, как Коля залился жалобными, отчаянными слезами и прижался лицом к шершавой горевской шинели.
— Не тронь его. Ешь лучше сама. — И Горев протянул девочке кусок.
Варенька сначала украдкой съела крошки, а потом уже принялась за хлеб. Скорее всех разделался с угощением Петух. Большеглазая девочка съела половину, а вторую, несмело посмотрев на Горева, завернула в носовой платок. Прежде чем спрятать завернутую половину в карман, она тихо спросила:
— Можно… я маме?
Снова, как бывало в сентябре, ребята проводили Горева до подъезда. Опять он нес на руках маленького Колю, который все еще ел свой хлеб.
— А вы еще когда придете? — спрашивал Петух, с явным сожалением расставаясь с Горевым.
— Жив буду — через месяц явлюсь, — отвечал Николай Егорович, передавая Колю сестре.
Ну, вот он и дома. Здравствуй, Рыжик! Отец разглаживал мягкие каштановые кудряшки, прижимал к щекам маленькие пальцы сына.
— Улыбнись, сынище!
Но крохотный худенький сынище не улыбался. Не улыбалась и его мать, У Горева сжалось сердце: как осунулись, побледнели они за эти дни! У матери Рыжика, Анны, спадает с пальца кольцо.
Николай Егорович торопливо выкладывал на стол остатки хлеба, несколько кусочков сахару, концентрат пшеничной каши с маслом. Он рубил стул и топил маленькую железную печь. Когда комната нагрелась, с Феди сняли многочисленные обертки, покормили кашей и разрешили «погулять». Гулял он тихо, без озорства, смотрел на слабый огонек керосиновой лампы и сосал свой палец. Плакал Рыжик редко. Обычно тогда, когда уходила за хлебом мать и посмотреть за ним приходила Варенька. И еще тогда, когда ему долго не давали соевого молока. Рыжик не боялся воя сирены, возвещающей о воздушной тревоге, не пугался взрывов фугасок и грохота артиллерийских обстрелов.
— Почему ты не хочешь сидеть? — огорченно спрашивал Горев сына, тщетно пытаясь его усадить. Но сын молчал, безмятежно глядел на отца темными глазами и тотчас падал на бок, как только Горев переставал его поддерживать.