– Тебя не приняли, потому что ты сидел, – после долгой паузы с нотками негодования, нет, возмущения, сказал Пахомов. – Все, кого выпустили за эти два года, приравниваются к уголовникам.
– Но я не уголовник.
– Об этом ректор ничего не хочет слышать. Политический – звучит для него еще опасней.
– Я даже не политический, – усмехнулся Николай, закуривая.
– Он считает, сидят две категории: уголовники и политические. Горько. Я ничем не могу помочь, я бессилен. Очень горько. Сейчас, когда прожил достаточно много, чтобы осмыслить наш век, прихожу к выводу: моя жизнь прошла в бессилии. Я ничего не значил. И не значу. Меня не посадили, а я всегда ждал этого, каждый день ждал, особенно по ночам. Сколько это ожидание забрало сил, ума, энергии, которые мог потратить на дело! Значит, прожил вхолостую, зря.
– Не надо так говорить, вы работали, много сделали.
– Сделал, но меньше, чем мог. Обидно. А тебе и этого не дадут сделать, ты маргинальный элемент, Николай. И таких, как ты, миллионы… Миллионы способных людей, но им не дадут применить свои способности.
Вера ужасно расстроилась, но только в первый момент, услышав причины, по каким муж не попал в институт. Ночью, лежа с ним в кровати, она гладила его по груди, уговаривая:
– Ничего, и это время пройдет. Мы думали, он (разумеется, Сталин, его имя Вера по совету матери не произносила) вечный, а его нет уже больше двух лет. Хуже-то не стало, значит, придут еще лучшие времена.
– Придут, – согласился он. – Когда мы умрем.
– Раньше, Колька, раньше. Я верю, так будет.
А он не верил. И часто заходил к Пахомову, который стал необходимым, так как в беседах помогал Николаю найти ответы на множество «почему». А там, где есть ответ, приходит не только понимание, но и мудрость, которая в свою очередь ведет если не к примирению с обстоятельствами, то к поиску нового пути. Реже встречался с Тарасом, друг ловил бандитов, неделями где-то пропадал. С Тарасом Николай не касался тем, обсуждаемых с Пахомовым, другу и так нелегко приходилось. Огорчало, что Пахомов попивал, его дух погибал, как гибнет в трясине все живое, но постепенно, видя в Николае взрослого и умного мужчину, тот открывался:
– Страшная эпоха выпала нам… Эпоха зверя. Я атеист, но последнее время сомневающийся атеист, например, в антихриста верю. Его… – указал пальцем на потолок Пахомов, не упоминая имени всуе, – его боготворили, а умер он, как умирает всякий заурядный человек. Но ведь не ушел бесследно! Он размножился, оставил вместо себя тысячи маленьких антихристиков. Сдерживает эти сакральные силы только одно: животный страх перед своим же племенем антихристиков. Но они же тоже размножатся. Я, признаться, рад, что у меня нет детей, Николай. Что я им оставил бы? Пожизненное рабство?