Мы же всё делаем и принимаем всерьёз. Наши боги, доктор, запретили нам играть. Боги не шутят, и, повинуясь их воле, мы живём в мире, где никто больше не играет. В церкви не играют и не шутят. При этом отец Каллаген говорил, что, не умея играть и быть детьми, человек не сможет попасть в райские кущи небесные; по крайней мере, мне кажется, что он говорил именно так, — я точно не помню. Здесь внутри, друг мой, никто не играет и не шутит, все эти медики в белых халатах — самые настоящие жрецы и волхвы. Здесь полно богов. Зажигающиеся фосфоресцирующие коробочки, светящиеся молочно-белые картины… Вы только посмотрите, с каким трепетом с ними обращаются Ваши одетые в белое священники. Должно быть, им нравится кровь, раз они так часто её у нас берут. Нужно повиноваться без возражений.
Вот почему, наверное, у Норы богов не осталось. Жизнь соскаблила с её лица веру и образ Бога, который когда-то, на берегу другого моря, был истинным её ликом: изваянные черты и безупречность линий. То лицо было прекрасным: чистота, страсть, грация. Теперь же веры нет, нет образа Бога, он потерян по дороге, выскребай до грамма… Однако, в отличие от многих, Нора не стала заменять потерянную веру на новую, лживую, чужую. Она предпочла не служить никакому Богу. Возможно, потому что боги любят лесть, фимиам, флаги, пушки и деньги, а она обожает только ром и в нем-то она знает толк. Когда я в ней, — в редких случаях это ещё случается, — я тоже перестаю чувствовать себя рабом какого-либо бога.
Она, развалившись на пропитанном потом покрывале, вынуждает меня силком повторять «мена койетен нена», я люблю тебя. Она говорит, что это её возбуждает: завывание суки в период течки. Затем она с нежностью прижимается ко мне: это чувство ей тоже ведомо. Наши тела становятся единым целым, пусть слабым, продажным, проданным и тленным. Она моя почерневшая от времени и покрывшаяся морщинами, обезображенная складками в уголках рта невеста. Нареченная. Не перед Богом, так как я не очень хорошо понимаю, кто это, не перед людьми, пьяными подонками из таверны, издевающимися над нами и унижающими меня глубиной моего, нашего, падения, а перед расстилающимся впереди необъятным простором реки-моря. Пока смерть не разлучит нас. Осталось немного. Вечность. Наречённая пред каждой бренной и святой, как и мы сами, вещью.
Вместе навсегда, куда бы ни занесла нас судьба. Особенно в тюрьме, где мне приходится терпеть её пьяные побои. Брак — это согласие быть вместе и в горе и в радости, так уж написано, а значит, и в позоре. Если Мария… Ей нравится выкрашивать лицо в разные цвета, как делают это туземные женщины, превращаться в дурнушку. Так она расхаживает по Хобарту, и ей плевать на зубоскальство окружающих. У Медеи тёмная, как у всего населения Колхиды, кожа. В постели, то есть на служащих нам постелью драных покрывалах, Мария приказывает мне называть её Валлоа: так звали женщину-вождя одного племени, которая лично убила капитана Томаса и мистера Паркера. Моя женщина угрожает прикончить меня и так сильно его сжимает, что кажется, будто она хочет выдавить оттуда то редкое семя. Потом она засыпает и начинает храпеть. В её влажной от пота ладони остаётся моя бесчувственная плоть, её рука добра и представляет собой защищающую моллюска от бушующего моря раковину.