Он не желал становиться частью командной структуры; он и сейчас хотел только одного: оттачивать свое и без того непревзойденное искусство владения мечом и достигать новых вершин совершенства. Кое-кто из воинов легиона отказался от этого стремления, как от напоминания о временах, когда их можно было считать имперскими декоративными собачками. К чему теперь доказывать Императору свое совершенство?
Но Люций думал иначе.
Хотя лишь немногие понимали сущность отталкивающе соблазнительных созданий, пировавших в ужасном шуме «Маравильи», Люций подозревал, что они являются проявлениями стихийных сил, более древних и великодушных в своих благословлениях, чем все, что мог предложить Империум.
Его совершенство должно было стать служением этим силам.
Люций присел на край кровати и постарался воскресить суть своего видения. Он прекрасно помнил развалины внутреннего убранства «Ла Фениче» и ужасное состояние полотна над окровавленной сценой. Но что касается глаз, это были глаза Фулгрима, каким примарх был до того момента, когда легион вступил на новый путь. И, несмотря на отразившуюся в них боль, они казались более знакомыми, чем то, что Люций наблюдал после Исстваана V.
Сражение изменило Фулгрима, но кроме Люция, казалось, никто этого не заметил. Он видел почти неуловимые метаморфозы в своем возлюбленном примархе, нечто невыразимое, но, несомненно, существующее. Люций ощущал эти перемены, как звучание ненастроенной струны в арфе, как на волос сбившийся фокус в изображении.
Если кто-то и разделял его мнение, этот вопрос не обсуждался, поскольку примарх не только не терпел сомнений, но и не проявлял милосердия, выражая свое недовольство. Тот Фулгрим, что вернулся из окровавленной пустыни мертвого мира, не обладал ни остроумием, ни проницательностью Фениксийца, и его рассказы о прошлых битвах звучали неискренне, как у человека, который слышал о яростных сражениях, но не принимал участия в достижении побед.
Ощущение того, что в «Ла Фениче» он был призван не без причины, не проходило, и Люций обратил взор к портрету, висевшему прямо напротив его кровати. Это произведение было последним, что он видел перед нечастыми периодами отдыха, и первым, на чем останавливался его взгляд сразу после пробуждения. Это лицо в одинаковой мере дразнило его и вдохновляло.
Его собственное лицо.
Серена д'Анжело создала это шедевр специально по его заказу и, в стремлении к совершенству, на какое только способен смертный, вложила в него свою душу. К таким высотам осмеливались подниматься только Дети Императора, и если легион сумел преодолеть грань, то художница погибла.