Мир – это часы, у которых кончается завод.
Я слышу это, когда ветер ледяными пальцами скребет в окно. Я чую это в запахе заплесневелого ковролина и гниющих обоев в старом отеле. Я чувствую это в груди у Чашки, когда она спит. В стуке ее сердца, в ритме теплого дыхания, согревающего холодный воздух… Пружина часового механизма слабеет.
В противоположной от меня части комнаты, у окна, стоит на посту Кэсси Салливан. Лунный свет просачивается в тонкую щель между шторами и подсвечивает облачка пара, вырывающиеся при каждом ее выдохе. Маленький брат Кэсси спит на кровати, которая стоит рядом с ней. Бугорок под грудой одеял. Голова Кэсси движется подобно маятнику: окно – кровать, кровать – окно. Эти повороты, темп ее дыхания, как и посапывание Наггетса и Чашки, как и мой собственный пульс, – все указывает на то, что кончается завод часов.
Я выбираюсь из-под вороха пледов и встаю. Чашка стонет во сне и зарывается глубже под одеяла. Холод мешает подняться и сжимает грудь, хотя я полностью одета, если не считать парки и ботинок, которые лежат в изножье кровати. Салливан наблюдает за тем, как я зашнуровываю обувь и надеваю куртку, а потом иду к шкафу за своим рюкзаком и винтовкой. Потом я подхожу к окну и останавливаюсь рядом с Кэсси. Чувствую, надо бы сказать что-то перед уходом. Мы можем больше не увидеться.
– Ну что, ты идешь? – говорит Салливан.
Ее белая кожа светится в молочном свете, а веснушки как будто плавают над носом и перед щеками.
Я закидываю винтовку на плечо:
– Да, иду.
– Знаешь, Дамбо – я понимаю. Это из-за больших ушей. Наггетс – потому что Сэм такой маленький. Чашка – тоже понимаю. Зомби – не очень. Бен не хочет рассказывать. Ну и Кекс, я догадываюсь, – из-за того, что он такой пухляк. Но почему – Рингер?