Прялкин не знал, кто такой Конюхов, и не имел даже приблизительного подозрения, что перед ним подающий определенные надежды писатель. И это недоразумение выглядело забавным. Марьюшка Иванова со смехом воскликнула, что уж кого юы другого, но Конюхова назвать непосвященным - смехотворное покушение на дерзость; признательность за то, что Ваничка существует на белом свете, всегда владеет ею; пусть ей не по вкусу его романы, не по душе художественная атмосфера его произведений, не по нутру язык его творений, она, однако, честно и во всеуслышание признает его мастером слова, и немалым, даже большим мастером. Мастер он, повторила Марьюшка, всей своей натурой живописуя восхищение Ваничкой и презрение к Прялкину. Что же сказать о Ваничке как о человеке? Как человек он ей самым настоящим и исключительным образом импонирует, его душевные качества ей приятны, его безмерная доброта ее радует, вот и выходит, что Ваничка - человек широчайшей симпатичности, а какой-то там Прялкин - всего лишь жалкой презренности, и Ваничку она в обиду никому не даст. Слушая эти трактования, Силищев окончательно утвердился в решимости изгнать Прялкина.
Но Ксения читала мысли Силищева, а Прялкина, который был всего лишь комическим пареньком, пьяницей, вообразившим себя поэтом, ей было жаль, и она не могла допустить расправы над ним. Прялкин кое-чем и удивлял ее, удивлял приятно, например, в поэмах, созданных в трагические минуты похмельного страдания, он не жаловался и не скулил, а только гримасничал и давал выход из души чему-то нелепо-загадочному, выдумывал истории даже не абсурдные, а по-детски никакие и трогательные в своей детскости. Конюхов же, полагала она, доведись ему испытать физическую муку, еще как взвыл бы и заскулил, и чего бы тогда стоила вся его благородная осанка! Однако он избавлен от страданий, он живет как в раю - благодаря ее героическим усилиям, ее самоотверженности, она принесла себя ему в жертву, а он этого не ценит и ради нее пальцем о палец не ударит. Шумели голоса. Наглых затягивал песню и Фрумкина, плечики которого грузно обнимал, призывал поддержать его. Сироткин пенисто, злобно, с желтой слюной на выпяченных губах, хохотал куда-то во тьму, где ему мерещилась Марьюшка Иванова, прославляющая Ваничку. У окна стоял не оцененный по достоинству поэт Прялкин. Отрезвев, он и забывал, пожалуй, о своих поэтических опытах, а под хмельком не шутя думал, что посвящен в тайны творчества и ловко ставит их на службу своему высокому дарованию. И это тоже было трогательно, весь его потертый и по-детски невинный облик трогал Ксению, забавлял, расшевеливал в ее сердце материнские чувства. Почему-то намерение спасти поэта от грозных приготовлений его приятеля Силищева привело ее в необычайное возбуждение. И когда Силищев потеснил щупленького Прялкина к двери, она, похохатывая, даже пританцовывая, как смущенная и польщенная девочка, которой кому-то вздумалось лукаво навязывать нечто таинственное и скорее всего запретное из мира жизни взрослых, шагнула к этой завозившейся парочке и звенящим голоском воскликнула: