Но перед тем как поставить свою фамилию на титульном листе, над придуманным его неутомимой фантазией заглавием, он пережил минуты тяжкого сомнения и неуверенности. Его изобретательность, тычась во все стороны жадным носом, искала обходные пути, чтобы обмануть бдительность будущих исследователей его книги, однако не могла предложить ничего лучше псевдонима, как будто псевдоним способен обезопасить от разоблачительной бури. Каждое мгновение уличая себя во лжи, он думал, что и любой другой человек с легкостью уличит его. Но еще угнетало странное, непонятно как обрушившееся на него и унизительное несчастье, которое состояло в том, что, с торопливостью, выдаваемой за страсть, ухватившись за эти рассказы, он как бы заведомо признает, что сам не написал бы не только лучше, но хотя бы и нечто подобное. Устраивая одной рукой себе новую жизнь, всей душой взыскуя любви, совершая страсть и драму, другой рукой, более того, каким-то задним умом, равно как и неким беспамятством души, он, стало быть, подписывает акт о капитуляции.
Волна разочарования вынесла его из дома на улицу. Бездумно миновал собор, унылую запущенность торговых рядов, которые были ничуть не хуже, чем в лучших из старинних городов; безучастно взглянул на старые мощные строения университета, пробежал на широком главном прспекте мимо современных попыток вычурности, словно из пены поднявших легковесное здание театра, мимо двух-трех аляповато склеенных и размалеванных глыбин-монстров, исхитренных в начале века фантазией модерна и сбившихся в грибную кучку возле нежной, опутанной трамвайными рельсами и проводами церквушки, о которой говорили, что она старее всего в городе; свернул на параллельную, уже лишенную всякой торжественности улицу и, зайдя в узкий, сырой, почти таинственный промежуток между высокими домами, опорожнил мочевой пузырь. И ему представлялось при этом, что он совершает гнуснейший блуд, что его воспитание и его культура ударились в некую проституцию и за цинизмом опрощения, с каким он мечет желтую струю в пыль, кроется прежде всего вульгарность и в очень малой степени отчаяние и горе сбившегося с истинного пути человека. Он испытывал полное отвращение к жизни и к себе и торопился отвлечься, даже отречься от литературы, чтобы не соблазняться мыслью, что затосковать его принудила безумная и злая кража рассказов. Во всяком случае мочиться в людном, или довольно людном, месте его побудила отнюдь не изящная словесность. Отвлечься, однако, ему удалось. Он уже не думал ни о прочитанных книгах, ни о том, что надо поставить свою фамилию (или псевдоним) на титульном листе и представить рукопись на суд компаньонов, ни о Ксении, ради которой решился на преступление. Опустив руки, он знал, что никто ему теперь не нужен и никаких дел делать он больше не желает.