Переступить себя (Смирнов) - страница 95

Через час он вернулся к лодке, принес с собой фляжку с ключевой водой и старую домашнюю сумку с коровьими лепешками. Их он положит в костер, и всю ночь они будут багряно тлеть под седым пеплом, источая ровное тепло. Разжигая костер, Михаил думал, что завтра он не станет ловить рыбу, ну ее к лешему, успеется. Завтра на зорьке он уйдет в дальние луга, где колхозные механизаторы докашивают перестойные травы: давеча оттуда был слышен слабый рокот тракторов. Там встретит хозяина этого острова лесника Романа Евсеевича и спросит его, не нашел ли он себе замену. Нынче люди не больно стремятся в глушь, в прошлый раз старик, собравшийся на пенсию, ухватился за Михаила. Долго расписывал выгоды лесного житья, даже стельную корову обещал на год оставить… Потом примолк, задумчиво пожевал серыми губами, сказал просто:

— Не затем ты едешь сюда, парень. Спасаться едешь.

— Семью спасать, Евсеич, — признался Михаил.

— Не дело задумал, милок, — сказал старик. — От себя не убежишь, а шкодливая баба в лесу и с деревом спутается… Брось ты ее к чертовой матери. Молодой, другую найдешь.

— Чужую беду руками разведу, — хмуро попенял ему Михаил.

— Не серчай, парень, — Евсеич сразу потерял к нему интерес. — Как примстилось, так и сказалось. В лесу живу, оброс дурью…

Долго саднила душа после того разговора с лесником. Встреча с ним в тот раз была вроде бы случайной, а на самом деле Михаил давно искал ее. И вот оказалось, что податься в лесники — это не выход, несколькими словами старик разрушил то, что Михаил лелеял в себе бессонными ночами. Но что же делать? Ведь как-то надо спасать Таню. В последнее время он остро чувствовал, что и себя самого тоже надо спасать… «Пойду к старику завтра, решил Михаил, попытка — не пытка. Поживем здесь годика три, сынишку определим в интернат. Поживем, оглядимся, подумаем, мы же взрослые люди, и было же, было…»

А костер горел, шелестя и потрескивая, а кизячий дымок першил в горле, выбивал слезу. Михаил глубоко втянул этот забытый запах. Больно и горько ворохнулось сердце: то был запах его детства. И не стало у костра тридцатилетнего, неудачливого и не приспособленного к людской суетливой жизни человека — сидел мальчишка, отрок, с неясными, только что пробудившимися желаниями, а костерок, ало-сизый кизячный холмик, у которого сидел он на теплой вечерней земле, был разожжен не им, а его молодой вдовой матерью; за скудным столом под навесом она пила чай с двумя старшими сестрами, тоже вдовыми. Выпили сестры весь самовар и, голодные, затянули старинную протяжную песню и незаметно отдались ей, нелепо, жалко и истово помогая себе движениями рук, сминая слова тоской и рыданием. И он впервые о чем-то смутно догадался, его, худенького, робкого, тихого мальчика, захлестнула мужская жалость к матери и теткам; он заплакал. А они пели, кизячный дымок пластался по двору, пугая комаров, тонкий немощный месяц светил, приглушенно синела разлившаяся вокруг деревеньки полая вода, и где-то там, в ее таинственных холодных просторах, переливчато, одиноко кричали ночные птицы. Давно уже нет матери, разбрелись по свету тетки, а отрок, который верил, что будет жить прекрасно и даже знал, как это — жить прекрасно, с годами растерял свое знание. Да что там — за пятнадцать последних лет он ни разу не был в родной деревне, не припал губами к земле у могильного холмика, не прошептал забытых слов, не попросил прощания у родимой… Вспомнив это, Михаил застонал от невозможности вернуть все и, недоумевая, негодуя и ничего не в силах с собой поделать, вытащил записную книжку, куда вносил всякие мелочи по работе, стал писать в ней о том, над чем казнилась и чем счастлива была его душа. Никогда раньше он такими глупостями не занимался, и, наконец, измучившись до жаркого пота меж лопаток, он отбросил книжку в сторону. И все-таки стало ему легче… И яснее стало. Нет, бросить Таню он не сможет, все в нем противилось предательским словам лесника.