1
Год восемнадцатый прожили.
Последний его день тек на диво тихо и светло. А в окраинной городской слободе и совсем весенняя благодать: бьет с крыш обильная капель, плавится на припеке снег. Домовладельцы, словно коты, вылезли на солнышко, размеренно греются на лавочках и, в ожидании заветного часа, когда можно сесть за новогодний стол, толкуют про мировую революцию. Слобода заселена перекупщиками калмыцких лошадей, живет крепко, по единственной ее улице плывут запахи мясных пирогов, свежевыпеченного хлеба, а то шибанет в нос самогонкой. Смелеют языки, примеривают мировую революцию к слободской жизни и так и этак, как примеривают насильно всученную обнову. Но как ты ее ни крути, как ты ее ни примеривай, жмет она слободскую жизнь до невозможности, а у горла намертво перехватывает. И висят над лавочками вздохи:
— Хороша Советска власть…
— Ох и хороша!
— Хороша-то хороша…
— Да чтой-то долго, граждани-и, протянулась!
— Нонешний год — чирк! — и на тринадцать дней подсократила. Лег спать первого февраля, проснулся четырнадцатого. Вот анчихристи! Не знаешь теперя, по-каковски и времю считать.
— То ли будет! Нашел об чем тужить…
Слободская улица выбегает на солончак, а солончак пылает под солнцем бело, нестерпимо — нельзя смотреть, И в ту сторону не смотрят, глаза берегут: глаз перекупщику нужен острый, цыганский. А глянули — обомлели: мировая революция — вот она, стоит перед ними босая, в растерзанных малиновых галифе, в ватнике, перехваченном крест-накрест патронными лентами с пустыми гнездами, в островерхом, невиданном доселе шлеме. Из-под шлема бездонно и жутко чернеют провалы глазниц, только их и можно заметить на объеденном голодом лице.
— Что это? — спросил странный человек, всасывая глазами сытых. — Плохо я вижу.
Из белого пламени солончака выползал, вытягивая за собой повозку, мосластый верблюд. За ним шли люди. Люди шли? Тени шли… Брело, спотыкаясь и падая, человеческое страдание.
— Что это? — нетерпеливо поднял голос вышедший первым. — Что?
— Форпост, — сказали ему. — Астрахань, мил человек.
— Астрахань, — повторил он, мгновенно слабея голосом. — Дошли.
И упал.
Самый зоркий разглядел, предупредил шепотом:
— Беда, граждани… Вши на ем… Массыя!
И попятились от него, как от прокаженного. Слобода затворилась и в ужасе смотрела, как из солончака, словно из преисподней, выползала Одиннадцатая армия. И не знали сытые, что им придется месяцами смотреть на это шествие, потому что оно растянулось на все необозримое пространство ногайских степей. А там, у далеких предгорий Кавказа, эта армия, отступая, еще дралась. Дралась, преданная командармом Сорокиным. Дралась, иссушенная голодом, раздетая, безоружная, сжираемая тифозными вшами. За мировую революцию дралась. Страдала за нее, как никто, нигде, никогда не страдал.