Я положил купюры на столик.
— По-настоящему меня беспокоит вовсе не Зек, — признался я. — Острить с ним бесполезно. Говорит он весьма внушительно. Однако меня запугивали и прежде, а я, как видите, до сих пор жив. Но, говоря о голосе разума, я имел в виду законодательство штата Нью-Йорк о соучастии в убийстве. Похоже, Зек раздобыл доказательства вашей виновности.
— Быть не может. Это ложь!
— Он придерживается иного мнения. Только член коллегии адвокатов, каковым я не являюсь, может брать деньги от убийцы, чтобы попытаться помочь ему избежать смертной казни. Так что искренне сожалею, что не способен ничем вам помочь в этой передряге — заберите ваши деньги.
— Я не убийца, Гудвин.
— А я о вас и не говорю. Я не имел в виду настоящего убийцу. Я имею в виду лицо, улики против которого настолько весомо подобраны, что убедят присяжных. И ни ему, ни его сообщнику не избежать приговора.
Налитые кровью глаза Рэкхема, не мигая, вперились в меня.
— Я не хочу, чтобы вы помогли мне отделаться от приговора суда. Я только прошу, чтобы вы помогли убедить их не подставлять меня… повлиять на Зека, чтобы меня не подставляли.
— Понимаю, — сочувственно произнес я. — Но Зек настроен решительно. И я не испытываю никакого желания стоять на пути лавины. Я пришёл сюда главным образом затем, чтобы вернуть вам деньги и предупредить, что уже настолько запахло жареным, что я не могу назвать никакую цену, которая изменила бы ситуацию, но готов сделать предложение, если вы соизволите его выслушать — только от себя лично.
Рэкхем вдруг занялся гимнастикой. Его руки, которые спокойно лежали на коленях, задергались, пальцы сжались в кулаки, потом разжались, и так несколько раз подряд. Мне эти упражнения быстро наскучили, тем более, что я не ожидал от Рэкхема подобного малодушия. Картина к тому времени была предельно ясна, и мне казалось, что парень, у которого хватило отваги, будучи вооруженным одним ножом, ночью заколоть в лесу жену, охраняемую доберман-пинчером, теперь, когда его загнали в угол, должен отреагировать иначе, а не сидеть с постной физиономией, сжимая и разжимая кулаки.
Он заговорил:
— Послушайте, Гудвин, я сам прекрасно понимаю, что я уже не тот. Как-никак почти пять месяцев прошло. В первую неделю было не так тяжело — всеобщее возбуждение, всех подозревали, всех допрашивали; арестуй они меня тогда, мой пульс не участился бы ни на один удар. Я был готов дать бой и сражался бы до победного конца. Но чем дальше, тем невыносимее становится ожидание. Я порвал с Зеком, не продумав все, как следует. Тогда мне казалось, что я должен покончить с прошлым и выйти чистым, особенно после предварительного слушания в Вашингтоне и после вмешательства прокурора нью-йоркского округа. В итоге всякий раз, когда звонили по телефону или в дверь, у меня начинало сосать под ложечкой. Ведь речь шла об убийстве. Если бы меня арестовали, мне стало бы ясно, что сфабрикованы такие доказательства, какие позволяют им быть уверенными, что мне уже не отвертеться. Терпеть это можно день, или неделю, или даже месяц, но для меня пытка тянется бесконечно, и, клянусь Богом, я больше не могу…