Я выехала на проселочную дорогу и узнала место, где много лет назад бросила в поле свой велосипед и села на автобус. Я возвращалась по следам своего бегства, мимо отцовских лугов, заросших полевыми цветами, и наконец свернула к его ферме. Она оставалась все такой же — маленький красный домик, построенный руками отца еще до моего рождения, рядом с которым высился обычный для этих мест флагшток, а позади виднелись пруды и кусты красной смородины. Над дверью раскачивалась тусклая лампочка, засиженная комарами и мухами, — единственное пятнышко света на много миль вокруг.
Выйдя из фургона, я немного подождала. Стучать необходимости не было, потому что в этих краях звук проезжавшего мимо автомобиля был явлением достаточно необычным, чтобы заставить хозяина выйти наружу, и мой отец наверняка расслышал приближение фургона. Сейчас он стоял у окна, глядя, в какую сторону проедет автомобиль, и наверняка поразился тому, что фургон направился к его ферме, и не просто направился, а и остановился у входной двери. Поздно вечером к нему пожаловала незваная гостья.
Дверь отворилась, и меня вдруг охватило нестерпимое желание бежать куда глаза глядят. Неужели я сделала ошибку, приехав сюда? Отец был в пиджаке. Дома он неизменно носил пиджак и жилет, которые снимал, лишь выходя на работу в поле. Я никогда не видела его одетым наспех или небрежно. Пожалуй, даже костюм его остался прежним, сшитым из грубой коричневой шерсти. Впрочем, его костюмы всегда выглядели одинаково — тяжелые, колючие и неудобные, благочестивые одежды для набожной души. Здесь все было знакомым, за исключением упадка и увядания. Кусты красной смородины разрослись, кроме одного, который просто засох. Пруды уже не манили зеркальной чистотой, а заросли водорослями, в объятиях которых задыхались лилии. Краска на амбаре выцвела и облупилась. Техника для обработки полей начала покрываться ржавчиной. А вот отец, в отличие от своего окружения, выглядел превосходно — с прямой осанкой, рослый и крепкий восьмидесятипятилетний мужчина, пожилой, но еще далеко не старый, живой, невероятно живой — полный сил и сохранивший ясность ума. Волосы его стали совсем белыми, но были аккуратно подстрижены. Он регулярно посещал местный салон красоты. Он по-прежнему следил за собой, и от него все так же пахло лаймом, единственным одеколоном, которым он когда-либо пользовался. Вместо приветствия он лишь произнес мое имя:
— Тильда.
И ни малейшего удивления или растерянности, лишь мое имя, то самое, которое он выбрал сам, произнесенное с тяжеловесной серьезностью, — констатация факта, не доставившая ему радости. Я попыталась ответить ему тем же, но не смогла сдержать возгласа удивления: