Ах, фаш син?
Наш сын, ага.
Wunderbar[63]…
Какой Held!
Чего? Ох, да он, когда еще гусей пасти ходил, ловкий был, ровно брючная пуговка.
Hochinteressant[64]…
Однако хватит.
Merci, Mesdames! Merci, Messieurs! Quelle délicatesse! O-là-là![65]
Хватит. Мы садимся за стол. На почетное место, между Гротенхьельмом и предводителем. В брюхе у меня совершенно пусто. Признаюсь: у меня гудят колени, а немного повыше в ляжках приятная боль расслабленности после минувшего волнения и напряжения. Точно такая, какая бывает после рискованной конной атаки. За моей спиной и за спинами стариков начинают суетиться кельнеры из «Stadt Hamburg». Нам подают тосты с лососьей икрой, жаркое из оленины и тушеные в уксусе яблоки. Ну, это, конечно, не потемкинский ужин. Но все же неплохо. Весьма даже неплохо. Адъютант заботится о стариках. Я ведь уже сказал, что условился с ним. И что за два с половиной года сделал из него стоящего парня. Иногда это и из фон Толей можно сделать. Мы запиваем великолепным chambertin'ом. Не нужно беспокоиться, что батюшке оно слишком понравится. Кроме того, рядом с ним матушка. Видно, что он старается почувствовать себя человеком. Бедный старик, прости меня! Он достает свою трубочку, кисет с самосадом и огниво. Граф Штенбок поспешно предлагает ему сигару, думая, очевидно, пусть уж мужик курит в присутствии дам, только не чадит так ужасно, но он отрицательно качает головой и разжигает свою трубку. Ха-ха ха-ха-ха! Мне хочется похлопать его по плечу. Я оставляю его на попечение матушки, адъютанта и кашляющих ландратов. Я встаю и направляюсь к левому концу стола.
Быть может, мой триумф немного вскружил мне голову. Вполне может быть. Я выпил полтора стакана chambertin'a. Я никогда не пью больше. Я всю жизнь был совершенно трезвым. Все скоро уже пятьдесят лет. Не считая отдельных минут. Рядом со сладкой девочкой, ночью, в постели. Отдельные, редкие минуты. Но сейчас я совсем не уверен, что трезв. Потому что точно не знаю, чего я хочу. А господь так странно снисходит до меня и до моих неясных намерений. Мне даже как-то боязно хвататься за это снисхождение. И все-таки я за него хватаюсь. Хотя понимаю, что совсем неизвестно, к чему это приведет. Когда я иду к левому концу стола, я затылком чувствую направленные на меня взгляды половины сидящего за столом общества. Я вижу, что за столом сидит в прошлом мой однополчанин — ротмистр Карл Адольф фон Рамм. Веселый, ленивый веснушчатый падизеский Рамм. На спинке его стула висит знаменитая раммовская трость — позор и гордость рода Раммов (мне вдруг показалось, что это относится и ко многим другим), но еще того больше — их корысть. Та самая индийская бамбуковая трость, история которой здесь, в зале, никому не известна. Трость Петра Первого. Которой шестьдесят лет тому назад Петр Первый высек в Падизеском имении деда Карла фон Рамма — Рейнхольда. За что — об этом никогда не говорилось (да и смысла нет говорить, поскольку речь идет о царской порке). Трость, которой Петр, во всяком случае, так высек старого Рамма, что ему самому стало настолько не по себе, что, еще не опустив трость, Петр спросил, что он мог бы сделать для господина Рамма. И господин Рамм (опустившись, говорят, на правое колено) попросил эту трость себе в качестве прощального подарка. Порка и коленопреклонение, за счет которых Раммы вошли в число семей, пользующихся наибольшим доверием царского двора… Та самая трость. Я пожимаю Карлу руку.