«Что я такое говорю, – ужаснулась про себя, – зачем унижаю нас обоих?»
Продолжила скороговоркой, под дурочку:
– Посмотри, как изгулялся, кожа да кости, разве брюху ничего не делается, так и торчит репой! В каждой деревне по подруге, поди! – уронила руки в смущении.
– Какие подруги, голубка! – искренне ли, нет возмутился Гудила, выдерживая несерьезный тон. – Ты одна у меня, одна из единственных, не придумывай! Это купцы до девушек охочи, а я не купец, я скотинку лечу, – жалостливо вздохнул – вздохов в избе с утра скопилось предостаточно, – рассеянно зачерпнул маленьким ковшом бродильного кваса, остро пахнущего дрожжами. – Значит, будущей весной вещий Олег выступает. А сейчас едет на князь-Игоря поглядеть, за ним поглядеть то есть.
– Для всех объявлено, что князь устраивает празднество в честь Перуна, – уточнила ворожея. – На праздник хочет собрать волхвов и снова о судьбе пытать. Послушает, что скажут, подумает и отправится.
Либуша благоразумно промолчала о том, первом предсказании, изменившем судьбу Гудилы. Хватит, поговорила уже, распустила язык. Лучше откинуть косы, тогда гость увидит новые серьги, она вдела их утром. Драгоценный подарок княгини Ольги, с тремя бусинами-солнцами каждая, богато изукрашенные мелкой зернью, перевитые тончайшей – с волосок – серебряной нитью, тяжело мерцающие в легком свете. Пусть полюбуется, как она хороша в этих серьгах, красота скорей, чем речи, подействует. Но Гудила даже не взглянул. Отставил ковш и нарушил собственное правило: заговорил о запретном, старательно забытом, но заговорил отстраненно, как непричастный.
– У князя Олега в думе своих волхвов чуть не больше, чем дружинников. И сам – волхв. А судьбы бояться стал. Прежнее-то предсказание о странной смерти князя от коня не сбылось, чего судьбы страшиться. Говорят, пал тот конь.
– Боится судьбы – и правильно делает. Не все прут на рожон! – хозяйка внезапно и необъяснимо для себя рассердилась. – Так уходишь?
– Остался бы, да надо знакомого кудесника проведать. Задержался у тебя, еще вчера должен там быть, а отсюда чуть не день пути. К празднику, знамо дело, появлюсь, – оправдывался Гудила, торопливо глотая хмельной квас. С тоской глянул на холодную печь, подозревая, что до пышных с румяными, испещренными мелкими угольками краешками ватрушек так и не дойдет. И сизый гоноболь, брошенный без дела, прокиснет в лукошке.
Правда. Хозяйке не до ватрушек, но обнаруживать гнев – стыдно. Пусть думает, что ей все равно, пожалеет еще. Молча встала с лавки, подошла к коробам, после недолгого размышления, как будто она одна в избе, открыла меньший, богато изрезанный солнечными знаками, с праздничной одеждой. Плясать придется всю неделю, надо проверить наряд, не побила ли моль, не сильно ли помялся. Сама, словно и нет у нее девок в услужении, достала новехонькую верхнюю рубаху веселого красного цвета, парадный пояс с бляшками, покосилась на Гудилу – заметил ли, как будет она нарядна. Утомившись молчать так долго, пробормотала только что сложенное заклинание от скорого гнева и все-таки взорвалась: