На юг, к Земле Франца-Иосифа! (Альбанов) - страница 79
Нильсен – датчанин; он поступил к нам на «Св. Анну» еще в Англии при покупке судна и тогда не говорил ни одного слова по-русски.
В течение двух лет он постепенно научился довольно хорошо говорить и все понимал. Со вчерашнего дня он как-будто забыл русский язык, но теперь, я думаю, он вообще ничего не соображает, а в его мычании вряд ли и датчанин нашел бы членораздельную речь. Больше всего поражают меня его бессмысленные, полные ужаса глаза, глаза человека, потерявшего рассудок. Когда мы сварили бульон и чашку его дали Нильсену, то он выпил полчашки, но потом опять лег. Мы почти не сомневались, что к утру Нильсен помрет. Жаль человека, очень неглупого, старательного и хорошего матроса. Луняев говорит, что у Архиреева все признаки болезни были те же. Все легли спать, а я, взяв винтовку, пошел к утесам посмотреть оттуда на мыс Флору.
Как мы ожидали, так и случилось. Проснувшись утром, мы увидели Нильсена уже окоченевшим. Никто из нас ночью не слыхал ни возни его, ни стона. Он даже не сбросил одеяла, которым мы накануне завернули его. Лицо его было спокойно и не обезображено предсмертными муками, и странно, но на нем не было заметно той страшной желтизны или восковой бледности, которая делает ужасным лицо поконника. Лицо Нильсена было, как у живого, разве что только краска лежала па нем слишком резкими пятнами. Но с первого взгляда это не бросалось в глаза, и Нильсена можно было принять за живого спящего человека, если бы не приоткрытые мертвые глаза и не окоченелость тела. По-видимому, он умер спокойно, тихо, как заснул, не приходя в сознание.
Часа через 2 или 3 мы вытащили своего успокоившегося товарища из нашего шалаша и положили на нарты. Саженях в 150 от берега, на первой террасе, была сделана могила. Могила эта не была глубока, так как земля сильно промерзла; даже камни под верхним слоем так смерзлись, что без лома невозможно было оторвать их, и нам пришлось только разбросать верхний слой. К этой могиле был подвезен Нильсен на нартах, и в ней его похоронили, наложив сверху холм из камней. Никто из нас не поплакал над этой одинокой, далекой могилой, мы как-то отупели, зачерствели. Смерть этого человека не очень поразила нас, как будто произошло самое обычное дело. Только как-то странно было: вот человек шел вместе с нами три месяца, терпел, выбивался из сил, и вот он уже ушел, ему больше никуда не надо, вся работа, все труды и лишения пошли «насмарку». А нам еще надо добраться вон до того острова, до которого целых 12 миль. И казалось, что эти 12 миль такое большое расстояние, так труден путь до этого острова, что Нильсен просто не захотел идти дальше и выбрал более легкое. Но эти мысли только промелькнули как-то в голове; повторяю, что смерть нашего товарища не поразила нас. Конечно, это не было черствостью, бессердечием. Это было ненормальное отупение перед лицом смерти, которая у всех нас стояла за плечами. Как будто и враждебно поглядывали теперь мы на следующего «кандидата», на Шпаковского, мысленно гадая, «дойдет он, или уйдет ранее». Один из спутников даже как бы со злости прикрикнул на него: «Ну, ты чего сидишь, мокрая курица! За Нильсеном что ли захотел? Иди, ищи плавник, шевелись!» Когда Шпаковский покорно пошел, по временам запинаясь, то ему еще вдогонку закричал: «Позапинайся ты у меня, позапинайся». Это не было враждебностью к Шпаковскому, который никому ничего плохого не сделал. Не важен был теперь и плавник. Это было озлобление более здорового человека против болезни, забирающей товарища, призыв бороться со смертью до конца. Казалось, так просто бороться: не слушаются, запинаются ноги, а я вот возьму и нарочно буду за ними следить и ставить в те точки, куда я хочу. Не хочется шевелиться, хочется покойно посидеть, – нет, врешь, не обманешь, нарочно встану и пойду. Разве это трудно? Ну, конечно, со стороны виднее все ошибки, и вот стоящий «в стороне», видя ошибки товарища, предостерегающе кричит ему: «Позапинайся ты у меня…» Это «запинание», когда ноги подгибаются, как парализованные, очень характерно. Я ему сначала не придавал значения, объясняя долгим сидением в каяке в неудобной позе, со скрюченными ногами. Такие «запинания» и даже полный отказ ног от работы бывали и у меня по выходе из каяка, но, обыкновенно, после пяти минут «гимнастики» ногами, лежа на спине, все проходило. Но у Шпаковского это не прошло со вчерашнего вечера. У Нильсена тоже началось с ног, потом стал плохо слушаться язык, а после он не мог уже грести: не слушались руки. У Шпаковского теперь уже не выходят некоторые слова, язык как бы потерял свою гибкость. Больной, должно быть, сознает все это; может быть, он нарочно меньше и говорит, а когда надо что-нибудь сказать, то он медленно и старательно выговаривает некоторые слова, но видя, что из этого ничего не выходит, как будто смущается и замолкает.