Для него же в реальности всё началось с того, что на Артёма, у Дома художников, его вдруг подрезала белая «мазда», да так, что он едва не вылетел на тротуар, а «мазда» с визгом умчалась прочь. За такие вещи самое малое уши отрывают и ставят в угол на горох. Цветаев нащупал «калаш» и нагнал наглеца за Львовской площадью, чтобы убедиться, что это случайность, а когда увидел за рулём ухмыляющегося Рыжего, то всё понял. Старый, избитый фокус, который они проделывали с Пророком так часто, что фокус перестал быть фокусом, а превратился в рутину, в обычный приём ухода от слежки. Только Пророк делал его не так явно. Так что Рыжий, который тоже стал виртуозом этого дела, сработал на твёрдую «пятёрку»: и себя показал, и создал видимость хама, который презрел правила хорошего тона, хотя какие правила хорошего тона в гнилом городе?
Рыжий показал Цветаеву большой палец и дал газу. Задача состояла в том, чтобы в азарте в кого-нибудь не врезаться до самого того момента, когда справа не появится зелёная арка «Мармур Грант». Вот в эту арку и надо было прошмыгнуть, чтобы пробежать через дворы на Стрелецкую и прыгнуть в машину, в данном случае к Рыжему.
– Привет! – сказал Цветаев, ныряя на заднее сидение, чтобы обмануть гипотетическую слежку.
Рыжий рванул, и они полетели, лавируя, между туповатыми бандерлогами с их знамёнами, свастикой и «вилами». На подъёме Ивана Франка Рыжий сбросил скорость, оглянулся и сказал, бросив взгляд в зеркало бокового обзора:
– Вроде, никого. Вылазь!
Цветаев скинул с себя плед и сел.
– Ну здорово! – сказал он, пожимая крепкую лапу Рыжего. – Чего пугаешь-то?
Он поймал себя на желании поделиться насчёт Самохваловой и Лёхи Бирсана. Даже открыл рот, но вовремя вспомнил, что во-первых, Рыжий не имеет к этой истории никакого отношения, а во-вторых, это личное дело Пророка, и нечего трепаться на каждом углу.
У Рыжего было очень и очень крепкое рукопожатие, как у всякого бывалого альпиниста. В девяносто пятом он сорвался на горе Ушба[186] с двух крюков и пролетел метров пятнадцать. Его спас напарник, который захлестнул верёвку за камень, и когда он синий, как куриная тушка, но с целыми костями, явился домой, жена выкинула рюкзак за дверь и заявила: «Или я, или горы!» Поэтому выше КМС[187] он не поднялся, тосковал по горам, готов был говорить о них часами, по ночам плакал, проклинал Бога и судьбу, которую обмануть не смог. У него появилась любимая фраза: «Вот когда мы ходили на Эверест…» Обычно после этой фразы замолкал, словно ждал ответной реакции от слова «Эверест», и только потом продолжал говорить.