Теперь у каждого была своя девушка, и мы уже четырьмя парами отправлялись на прогулки, часто забирались на Кортумову гору и устраивали там пикники, любуясь городом с высоты, а там, в долине, на жаровнях лета наливались соками сады.
– Смотри, – говорил я Лии, – вон твой дом.
– Ага, и пани Геля выбивает ковер, – улыбалась она.
– Да ладно! Ты не можешь этого наблюдать, ведь отсюда не видно.
– Слепушка! Я даже слышу, как эхо раздается от этих хлопков. Вот! Послушай!
Я прислушался, но различил только пение птиц и шелест листвы.
– А вон там в саду загорает Анелька, – подхватывал Ясь.
– Где? – не верил я, но пытался разглядеть.
– Совсем голая.
– Да где же?
– У себя в саду… – говорил Вольф и прикладывал руку козырьком ко лбу. – Видишь – вон там… под вишнями… Вон ей на попку села бабочка.
– Ага, – кивала Лия. – Красная.
Старый трехэтажный дом на Клепаровской еще хранил свои довоенные запахи, крепко въевшиеся в облупленную штукатурку, в растрескавшиеся подоконники и рамы, скрипучие ступени, которые на каждый шаг отзывались жалобным стоном, – о, они столько видели на своем веку, их топтали немецкие солдаты, охотясь за евреями, их топтали чекисты, выслеживая подполье, а потом под дулами автоматов и те и другие выводили кого-нибудь на казнь, и ступени сочувственно стонали, и всхлипывали, и кашляли, а оконные стекла еще долго хранили в себе расплывчатые отражения пропавших людей, их напуганные лица, их полные ужаса глаза, все их отчаяние, и страх, и гнев, и непримиримость, а на стенах еще долго выцветали отпечатки пальцев.
Ярош поднимался на самый верх, на третий этаж, где было две квартирных двери, а вверху – металлические двери на чердак. В дверях имелись узкие прорези, прикрытые медными пластинами с надписью «Listy», в которые когда-то легко просовывались газеты и письма, чтобы через миг шлепнуться на пол. И только на одной двери на правом косяке наискосок был прибит медный футлярчик величиной с мизинец, это была мезуза, в которую вкладывали свернутый в трубочку стих Священного Писания, выведенный каллиграфическим почерком на пергаменте, выходя из дома или возвращаясь домой, каждый набожный еврей прикладывал два пальца к губам, а потом к мезузе. На уровне глаз виднелся круглый глазок, а под ним – продолговатая рамка, в которую вставляли карточку с фамилией жильца, сейчас она пустовала. Массивный звонок на косяке двери напоминал грудь с торчащим соском, призывно манящим к себе указательный палец. Ярош нажал кнопку звонка, послышалось какое-то утробное урчание, а вслед за ним – неспешное шарканье шлепанцев, глазок блеснул, чей-то глаз внимательно изучил гостя, а потом хриплый голос спросил: «Кто?» – «Ярош. Я вам звонил». – «А-а, да-да…» Скрежет ключа, звон цепочки, дверь открылась, и в полумраке появилась сгорбленная худая и высокая фигура.