И вправду кто?
Смятение видится на лицах гостей, или как правильно называть тех, кто пришел, желая воочию убедиться, что старая Ульне, безумная герцогиня Шеффолк, и вправду мертва?
Мертва.
Вот гроб, стоит на постаменте, забранном черным крепом, украшенном венками из белых роз. Ей бы понравилось. Она бы оценила и изысканную простоту лакированного гроба, и погребальный свой саван, столь разительно напоминающий свадебный наряд. Цветы, правда, живые, но в полумраке белые их лепестки кажутся вылепленными из воска, как и само лицо Ульне. Она строга и даже в гробу – надменна. Поджатые губы, сухой подбородок и шея, прикрытая кружевным платком. Пыльца пудры и темные ресницы, которые, кажется, вот-вот дрогнут.
Старуха сядет в гробу и, окинув склоненные перед нею головы, рассмеется.
Поверили?
Разве такие, как она, умирают?
Сами – нет… но Освальд позаботился о матушке. Стоит у изголовья, смотрит на руки, принимая соболезнования. А гости, все-таки гости, праздные, пустые, идут бесконечной чередой, укладывая перед гробом цветочные подношения. Кланяются. Шепчутся. Отходят к стенам, задрапированным черным, и под надзором доспехов – их по случаю начистили до блеска – смотрят.
На супругу Освальда, окаменевшую, точно статуя.
На Таннис.
На Марту, которая в черном наряде глядится непривычной, старой, и только розовый платок в пальцах ее дрожит. Платком Марта вытирает слезы, и, пожалуй, она единственная, кто искренне горюет о старухе.
Странное действо.
И священник в парадном облачении – часть его. А Таннис так давно не была в храме… нет, она поставила за упокой родительских душ свечи и заплатила за мессу, но… это было в прошлой жизни, той, что осталась во сне.
Она закрывает глаза, все одно под плотной вуалью никто не видит. И прикрывшись букетом из лилий – белое на черном неплохо, должно быть, смотрится, – трогает острие шпильки, рисует на руке знаки.
Не спать.
И не поддаваться заунывному голосу…
…хор.
Странная музыка. Чуждая. И голос часов – деревянный короб с латунными накладками – прерывает ее. Освальд вздрагивает и вытаскивает собственные.
Хмурится.
И оглядывается на гроб. И снова на часы. Он замирает, ждет чего-то и, не дождавшись, скалится. На мгновение сползает ставшая уже привычной маска, обнажая не лицо – харю.
Череп, кожей обтянутый, жуткий. И пергаментные губы к деснам прикипели, клыки наружу, не человеческие, а… а разве подземники все еще люди? И пальцы Таннис впиваются в сочные лилий стебли, ломая. Сок зеленый ползет по коже, он воняет уже не цветами – подземельем.
Мерещится.
Голова закружилась, а игла вошла под кожу да так и засела. Ничего. Как-нибудь будет…